«Как почтенен, — говорит он в другом месте, — отец семейства, берущий взятки! Он ведет борьбу с законом и приличиями, — упорную борьбу, в которой он, может быть, изнемогает, но он счастлив при виде радости детей, для счастия которых жертвует своей репутацией и жизнью». «Вы, Николенька Негорев, не будете брать взяток, потому что не смеете: боитесь, что о вас скажут. Ваши дети будут умирать, а вы не возьмете взятки на том основании, что другие считают это пороком».
Журнал заключался двумя письмами в редакцию, сочиненными Андреем. Одно от старика чиновника Чернилкина, героя моей повести, сделавшегося жертвой убийства. Он объясняет, что жив и здоров и что Николай Негорев в своей повести гнусно наклеветал на бедного живописца за то только, что живописец нарисовал ему, Негореву, очень похожий портрет, который вместе с тем имел сходство с серо-яблочной лошадью какого-то поручика Анучина. В другом письме нянька Федосья убеждала читателей не верить Николаю Негореву, так как он сызмалолетства имел врожденную склонность к вранью и даже, играя в дурачки, всегда плутовал и обманывал ее, няньку, и своего честного и великодушного брата Андрея. В конце было помещено стихотворение «Подойник мне снился во сне», из Буренки, с коровьего языка перевел Сергей Грачев. Это была единственная фамилия автора, подписанная под статьей «Наблюдения»: ни Оверин, ни брат не подписались, вероятно, соображая, что решительно все равно, тот или другой написал ту или другую нелепость.
Появление нового журнала возбудило большой фурор, и Андрей не мог успокоиться от хохота, с восторгом видя, как ругаются и отплевываются читатели.
— Ну, что ж ты это написал? — говорил ему обиженный Малинин. — Когда я разбойничал? Я и в Муроме не был никогда!..
— Черт знает, какая чепуха! — сказал я, стараясь скрыть свою досаду. — В заглавии сказано, что я — убийца своего родного брата, а в сцене нет никакого убийства.
— Ну, это сказано для красоты слога, — засмеялся Андрей.
— Вероятно, для красоты слога ты и это написал, что я у тебя постоянно беру в долг деньги и никогда их не отдаю. Ведь найдутся дураки, которые поверят твоим глупостям.
— А пусть верят!
— Это уж положительно бессовестно, тем более, что не я у тебя, а ты у меня берешь деньги и никогда их не отдаешь, точно так же, не я тебя, а ты меня хотел утопить, — сказал я, совсем рассердившись.
Видя это, Андрей пришел в величайший восторг и залился самым веселым хохотом. Я даже плюнул и чуть не попал на Грачева, который в это время подошел к нам.
— Не подумайте, что я сержусь на шутку, — сказал он брату, — я смеялся, как Пальмерстон, читая остроты на свой счет в «Понче».[40]
— Вот как! И в «Понче» даже острят на ваш счет! — сказал Андрей, но Грачев не слушал его, так как в это время пришел Оверин, которого автор «Языка животных» не мог терпеть всеми силами своей львиной души.
— Ну, батенька, какую вы тут бесстыдную дичь нагородили! — сказал Грачев, подскакивая к Оверину.
— А вам обидно? — равнодушно спросил Оверин, усаживаясь читать газеты.
— Нисколько! Разве можно обижаться глупостями! — принужденно рассмеялся Грачев. — Я сейчас говорил вот ему, что вовсе не обижаюсь на его шутку… Но все-таки я скажу, что вы написали ужаснейшую чепуху; должно быть, это у вас как-нибудь со сна случилось?
— Со сна? — невнимательно повторил Оверин и погрузился в чтение газеты.
— А! Вот и вы! Прочтите-ка, батенька, прочтите-ка! — подскочил Грачев к только что вошедшему Володе, подавая ему тетрадь «Наблюдения».
Грачев вообще в это время был как-то неловок, и хотя всеми силами старался казаться совершенно спокойным и непринужденным, но излишняя развязность выдавала его. Видно было, что он, как говорится, не в своей тарелке, как человек, получивший оплеуху и желающий уверить других, что удар пришелся по плечу. По бойкой развязности, похожей на нахальство, с которой он подал Володе тетрадь «Наблюдения», заметно было, что Грачеву думалось в это время: «Я уж похлебал солоно, попробуй-ка и ты; посмотрим, будешь ли так невозмутимо спокоен, как я».
Шрам взял тетрадь и начал читать статью Оверина. В радостном ожидании той минуты, когда Володя со всего разбега наткнется на его пасквиль, Андрей тихонько потирал руки и корчил очень хитрые гримасы кому-то из стоявших против него гимназистов.
— Кто это писал? — сказал Володя, прочитав первые строки Андреевой комедии. — Так и пахнет кабаком! Какие площадные ругательства!
Не дочитав несколько строк до конца комедии, Володя швырнул от себя тетрадь «Наблюдения».
— Как не совестно класть сюда этакую мерзость!
— Чем же мерзость? Вы прочитайте! — с насмешливой услужливостью сказал Андрей, взяв в руки тетрадь. — «Твоего идиота Шрама возьму к себе в кабинет. посажу в банку со спиртом», — громко продекламировал Андрей.
Все захохотали. Володя сознавал, что он находится в очень глупом положении; лицо его побледнело, губы дрожали от злости.
— Где вы воспитывались? — прошипел он.
— В первом р-ском кадетском корпусе, — весело отвечал Андрей.
— В казарме, — пробормотал Володя, взял фуражку и торопливо ушел из зала.
На другой день Шрам еще задолго до начала классов пошел в учительскую комнату и поднес Ивану Иванычу тетрадь «Наблюдения».
— Новое периодическое издание, — с усмешкой сказал он.
Иван Иваныч начал перелистывать журнал с проворной торопливостью белки, роющейся лапками в мешке кедровых орехов. К первому уроку он успел перемять все страницы и явился к нам в класс такой красный, что мне даже показалось, будто его волосы на бакенбардах, каждый из которых торчал совершенно самостоятельно — не в ту сторону, куда другой, немного покрылись краской стыдливости, разлившейся широким заревом по всему лицу Ивана Иваныча. Он побегал-побегал по классу, решительно бросил тетрадку «Наблюдения» на стол, и частая звонкая речь посыпалась у него, точно он опрокинул кадку с сухим горохом.
Только при усиленном внимании можно было понять, что он недоволен статьей Оверина и очень ратует против мысли, что благопристойность исключает возможность мышления.
— Все великие люди были благопристойны, — заключил он.
— Укажите хоть на одного, — вдруг сказал Оверин, не поднимаясь со скамьи, как этого требовала бы вежливость. — Никто из них не был благопристойным.
— Кто же не благопристоен? Русские великие люди? Ермил Костров, что всегда готов за один полштоф написать сто стихов, кончающихся на ов? — с горячностью барабанил Иван Иваныч. — Кто же?
— Все. Кто из великих людей говорил то же самое, что все говорили? — сонно спросил Оверин.
— Из действительных великих людей разве только Жан-Жак Руссо… — барабанил Иван Иваныч, не слушая Оверина.
— Не в том дело, не в Руссо, — почти дерзко сказал Оверин, — а в том, что я — жалкое ничтожество, если мыслю и действую, соображая, что скажут обо мне другие.
— Это нелепость! — вскричал Иван Иваныч, бакенбарды которого решительно покраснели и прыгали и бегали вместе с ушами, с носом и другими частями его тела.
Сухой, звонкий горох сыпался на пол; ничего нельзя было понять из частой речи, похожей на трещанье пожарной трещотки. Оверин несколько раз пытался что-то сказать, но Иван Иваныч несся, как перекати-поле, решительно вне возможности остановиться.
— Ну, этак нельзя говорить, — решил Оверин, разводя руками.
Побегав еще с четверть часа и ни на секунду не умолкая, Иван Иваныч схватил тетрадь «Наблюдения» с такой горячностью, как будто хотел кого-нибудь ударить ею.
— Что это такое? «Один ученый муж посоветовал издавать журнал». Уж и это очень резко! Бокль совершенно справедливо признает резкость верным признаком недостатка образования…
— Разве лучше бы было, если б я сказал «неученый муж»? — как будто нехотя спросил Оверин.
Иван Иваныч покраснел еще сильнее и запрыгал еще прытче.
— Но это еще все ничего, — барабанил он. — Дальше… (Иван Иваныч так яростно перебросил несколько страниц, что чуть их совсем не вырвал из тетрадки.) Уж это ни на что не похоже: Шрам — ископаемый — что такое ископаемый? Идиот. Разве могут быть ископаемые идиоты? Да, наконец, это просто оскорбление, ругательство!
— Вовсе не ругательство. Идиота нельзя же назвать мудрецом. Идиот — так идиот и есть, — с убеждением отозвался Оверин.
Володя встал с видом несправедливо оскорбленного благородного человека.
— Позвольте мне уйти отсюда, — проговорил он с очевидным намерением обратить на себя внимание Ивана Иваныча и устроить сцену. Но Иван Иваныч сыпал горох своей речи, и ничто в мире не могло, кажется, остановить отчаянного потока его красноречия. Володя вышел и сделал большую ошибку, потому что лишился удовольствия слышать, как Иван Иваныч, преследуя фразу за фразой, наголову разбивал обоих авторов «Наблюдения».
— «Что хочет читать публика и чего она не хочет», — читал Иван Иваныч. — Не досказана фраза: публика может не хотеть многого: не хотеть, чтобы ее поливали водой, чтобы секли и прочее. На конце фразы пропущен вопросительный знак. Во всей фразе вы восстаете против опеки редакторов. Но как же обойтись без редакторов? И прочее и прочее.
Раздался звонок; Иван Иваныч положил под мышку «Наблюдение» и отер пот с лица.
— Я обойду все классы и прочту ваш журнал со своими комментариями, — сказал он. — Все узнали ваши мнения, пусть все узнают и противоположные мнения — мои мнения.
И целый день он бегал по классам, с величайшей горячностью стараясь разрушить авторитет (как он, вероятно, думал) Оверина и Андрея.
— Каково вас на всех вселенских соборах[41] проклинают? — сказал я, отыскав Оверина.
— Глупец! — презрительно сказал он, разумеется относя этот эпитет не ко мне, а к Ивану Иванычу.
После этого Иван Иваныч принял самое горячее участие в судьбе «Опыта» и начал просматривать все статьи прежде их помещения в журнале. Следующий нумер вышел у нас через две недели. В нем были помешены статьи новых сотрудников: прежние, исключая меня и Малинина, кажется, навсегда отказались от участия в гимназической литературе.