Николай Негорев, или Благополучный россиянин — страница 35 из 67

— Вы ничего не дадите в этот нумер? — спросил я как-то Володю.

— Нет уж, благодарю вас. Я не желаю быть мишенью для ругательств вашего братца, — высокомерно отвечал он.

— А вы, Грачев? — обратился я к стоявшему тут же ученому жениху Хавроньи.

— Ну их! Все это глупости! — презрительно сказал автор исследования о языке животных.

Во второй нумер втеснились даже четвертоклассники, и я, с крайним моим неудовольствием, должен был согласиться на требование Ивана Иваныча поместить рассказ «Охота за кротами», лишенный всякой идеи. Но, что всего досаднее, этим пустеньким рассказом невежественные читатели интересовались гораздо больше, чем моей повестью, в которой, по всеобщему приговору знающих людей, великая идея о врожденности талантов была проведена очень недурно.

Выпустив второй нумер, мы ждали, что скажут Оверин и Андрей, но они ничего не сказали. С Андреем в это время случилась скверная история. Он очень неосторожно подсмеялся над каким-то толстым офицером в корпусе, и последний вздумал было надрать ему уши, но Андрей, считавший себя уже довольно солидным мужчиной (ему было семнадцать лет), протестовал против этого намерения ударом в брюхо. Такая дерзость кадета против офицерского брюха была величайшим преступлением, и Андрея надолго посадили в какую-то «Потешную цитадель», построенную в корпусном саду еще чуть ли не во времена Петра Первого. Туда сажали только таких важных преступников, для которых обыкновенный карцер считали недостаточно крепким.

Я хотел было навестить брата, и мы ходили вместе с Малининым в корпус, но видели только Потешную цитадель — маленький развалившийся домишко с решетчатыми окнами: к Андрею нас не допустили.

— Скоро ли его выпустят? — спросил я швейцара.

— Не могу знать — как решат.

— А как вы думаете?

Солдат помялся и нерешительно ответил, что Андрей, по всей вероятности, угодит под красную шапку.

— Ведь это нехорошо, если его отдадут в солдаты; ты бы похлопотал, — наивно посоветовал мне Малинин.

Однако ж, при всем желании хлопотать за Андрея, я мог только известить о случившемся отца. Историю, впрочем, при помощи старых знакомых отца удалось кой-как замять, хотя Андрей все-таки просидел в Потешной цитадели более трех недель. В этих обстоятельствах ему, понятно, было не до «Наблюдения».

Оверин в это время тоже забыл свой журнал. У него умерла тетка, и к нему явился попечитель, некто Аронов — первый р-ский богач, который заявил ему, что он может, если хочет, переселиться из пансиона на вольную квартиру, но Оверин не изъявил на это согласия и попросил только пятьдесят рублей на книги. На эти деньги он купил себе соломенную шляпу (рассуждая, что, чем легче головной убор, тем он меньше отягощает голову и мешает мыслить) и кипу книг. Еще мечтая сделаться великим полководцем, он успел пристраститься к математике и теперь налег на этот предмет с таким усердием, что совершенно перестал ходить в библиотеку. Проводя целые дни с книгой в руках, Оверин переменял только положения своего тела. Уставши сидеть, он становился к окну и, высоко держа перед глазами книгу, простаивал в позе статуэтки Дон-Кихота по нескольку часов, не замечая, что первоклассники и второклассники окружают его в таких же точно позах, как он, с книгами в руках и потешают на его счет присутствующую публику.

Вообще «Наблюдение» прекратилось; но брат не оставил своей литературной деятельности. Он вышел из заключения в какой-то раздумчивости: ему долго стыдно было признаться, что он стал ненавидеть ту военную службу, которой прежде восхищался, но наконец он признался, написав с этой нарочитой целью особую повесть под названием «В Потешной цитадели», которую и принес мне как-то в воскресенье. Герой этого рассказа, вовсе неспособный к военной службе, страдал, по воле деспота-отца, в корпусе, вследствие чего решился сделать преступление, чтобы быть исключенным из ненавистного заведения. Но за преступление его садят только в Потешную цитадель. Здесь Андрей очень трогательно описывал свои страдания под арестом, делая по временам злобные отступления то по поводу деспотизма родительской воли, то по поводу систематической жестокости военной дисциплины и солдатской выправки.

Ивану Иванычу очень понравилась его статья, и мы поместили ее, к удовольствию автора, в ближайшем же нумере «Опыта». Это был последний нумер нашего журнала. Мы выросли, и наша литература казалась нам смешной детской игрой; несмотря на подстрекательство Ивана Иваныча, никто не хотел больше писать. Да и сам ученый бакалавр скоро стал казаться нам очень наивным и смешным со своими ученейшими записками по логике и теории, поэзии.

— Ты сбереги этот нумер, — сказал мне Андрей, принося зачитанную тетрадь «Опыта» со своей статьей. — Как поедешь домой, покажи папаше мою статью.

— Не его ли ты выставляешь под видом тирана-отца?

— Нет, я так хочу… я тебя прошу, — смущенно и серьезно отвечал Андрей. Вообще к нему очень не шла серьезность, и он, в тех редких случаях, когда не смеялся, чувствовал себя очень неловко и казался как будто сердитым.

В последнее время он что-то чаще и чаще начал делаться серьезным. Это было очень странно; к довершению всего отец, никогда ничего не писавший нам, начал присылать на имя Андрея какие-то нелепые письма, «Любезный Андрюша, — писал раз отец, — я глубоко раскаиваюсь и подал в уездный суд прошение: хочу, по твоему совету, определиться писцом и служить впредь по штатской службе. Отец твой Николай Негорев».

— Что это такое? — спросил я брата, прочитав ему письмо.

— Глупости, — мрачно отвечал Андрей.

В другой раз на бумаге, в которую было завернуто наше месячное жалованье, присылавшееся прежде без всяких комментарий, я нашел следующую надпись, сделанную рукой Савушки: «Я не согласен с тобой: стреляется только презренная военщина; штатскому человеку приличнее удавиться. Пистолет в кармане не носи: найдут как-нибудь — выдерут розгами. Отец Николай Негорев».

Брат не давал мне никаких объяснений, и я догадывался только, что это, по всей вероятности, ответы на его письма, посылаемые тайком от меня в деревню.

VЯ ДЕБЮТИРУЮ КАК ОЧЕНЬ МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК

Когда я приехал на вакацию, перейдя из пятого в шестой класс, Авдотьи Николаевны уже не было, и из комнат совершенно исчез отвратительный жасминный запах. Сестра была уж не девочкой, а почти девушкой, и тетка наедине, по секрету, объяснила мне, что с сестрами, в таком возрасте, как она, взрослым братьям не совсем прилично целоваться даже в радостную минуту прибытия на каникулы. Отец хворал и не вставал с кресел.

— Ну, что, как поживаешь? — спросил он меня, когда я пришел в кабинет поздороваться с ним. — Скажи, пожалуйста, что это наш Андрей, с ума сходит, что ли?

— Не знаю, — отвечал я, не понимая, в чем дело.

— Да ты видаешься с ним?

— Видаюсь.

— Что же он такое, — говорил что-нибудь тебе?

— Ничего; он просил меня только дать вам прочесть его повесть.

— Глупость, я думаю, какая-нибудь.

Я все-таки сходил к себе наверх, вынул из чемодана «Опыт» со статьей брата и положил его перед отцом.

— Он показывал тебе свои письма? Нет? Ну, вон посмотри в правом ящике…

Тучное тело отца задрожало от смеха.

— Вот бог дал чадо-то! Укоряет меня, что я в военной службе век загубил! Жаль, когда я определялся, с ним нельзя было посоветоваться, — с усилием от душившего его смеха проговорил отец со слезами на глазах.

Я начал разбирать письма; они были написаны как будто в бреду, с такой горячей мальчишеской задорностью, что, читая их, нельзя было не улыбнуться.

Вот одно письмо;

«Любезный папаша! Чаша страданий моих переполнилась. Я не могу больше терпеть. Каждый лишний час в корпусе кажется мне вечностью. Между тем как мой брат развивается и сделается полезным гражданином, я терзаюсь презрением к самому себе. Куда я буду годен в военной службе? Я чувствую в глубине души, что вовсе неспособен быть военным. Если я останусь здесь, если вы меня не возьмете из этого ада, будет что-нибудь одно: или я умру от тоски и отчаяния, или я застрелюсь. Я предпочитаю последнюю смерть и всегда ношу с собой заряженный пистолет. Ради бога поспешите — не доведите меня до отчаяния, до самоубийства! Я приеду в деревню, и в один год догоню Николая; мы вместе поступим в университет. Моя жизнь в ваших руках. Один миг — и меня не будет существовать: я буду лежать с раздроблённым черепом».

Когда я кончил пересматривать последние письма Андрея, в которых он беспрестанно выражал самое решительное желание умереть или выйти из корпуса, отец попросил меня прочитать его статью. Он до слез хохотал над наивными усилиями Андрея утопить в ложке воды, обличить и всячески уязвить тирана-отца, томящего сына в военной службе, в то время как тот всеми силами своей благородной души рвется на гражданское поприще.

— Как ты думаешь, — улыбаясь, спросил меня отец, когда я кончил чтение, — в самом деле он хочет в университет или это так, дурь одна?

— Как же не хотеть в университет! Из корпуса его выпустят каким-нибудь жалким прапорщиком, а тут…

— Что же тут?

— Тут открывается широкое поле…

— Какое поле? — насмешливо спросил отец.

Я смотрел в то время на университет как на некое святилище, в которое стоит только войти, чтобы немедленно сделаться уже порядочным мудрецом. Я даже чувствовал какое-то благоговейное недоверие, что настанет когда-нибудь минута, в которую и я, недостойный, ступлю на порог этого святилища. Так думает о Иерусалиме богобоязненная старушка, отправляющаяся из Москвы ко святым местам. Я с таким жаром начал объяснять отцу значение университета, так горячо выставлять преимущества университетского образования перед жалкой выучкой в кадетском корпусе, что долго не замечал, что отец снисходительно подсмеивается надо мной, как подсмеиваются отцы над глупостями своих наивных детей.

— Не мое дело, — вдруг остановил меня отец, — он уж не маленький; пусть идет, коли хочет, в университет, только, кажется, ничего из этого не будет…