— Ты не спишь? Где Малинин?
— Он ушел. Зачем тебе?
— У него завтра кофей…
Брат сел ко мне на постель и начал говорить об Анниньке, в которую он был влюблен. Его восторженные похвалы ее белым волосам, розовому лицу и ее необыкновенно приятной наивной глупости очень мешали мне задуматься над маленьким выговором, который я приготовлял для сестры по поводу ее любовных похождений. К утру, впрочем, я успел составить довольно назидательную речь и отправился к Лизе.
Когда я вошел, она лежала на диване и читала книгу. Я с медленной серьезностью поставил стул к дивану, сел на него и дожидался, что Лиза спросит меня, зачем я пришел; но она молчала.
— Что ты писала Оверину? — спросил я наконец.
— Ничего не писала, — небрежно отвечала Лиза.
Она продолжала глядеть в книгу, вероятно, думая, что разговор будет не настолько интересен, чтобы для него стоило отрываться от чтения.
— Что ты писала Оверину? — настойчивее спросил я.
— Ничего.
— Я знаю, что ты писала, что он тоже писал к тебе и что ты бережешь его письма. Я знаю, что ты вчера…
Лиза вскочила с дивана и, очень покраснев, посмотрела мне в глаза.
— Как ты узнал?
— Как я узнал — тебе все равно. Дело в том, что я все знаю.
— Хорошо, — пробормотала Лиза. Она бросилась к комоду и начала дрожащими руками с лихорадочной поспешностью перебирать стоявшие там безделушки, причем флакон с какими-то духами полетел на пол. Это раздражило Лизу, и она начала кидать вслед за ним на пол все, что ни попадало под руку. По лицу ее текли молчаливые слезы, губы дрожали от злобы и оскорбления, и она изо всей силы метала об пол и гребенки, и банки с помадой, и щетки. Я молчал. Она нашла наконец ключ, сердито выдвинула верхний ящик комода и начала там рыться так азартно, что оттуда вылетело на пол несколько носовых платков и какая-то коробочка. Скоро она выхватила из комода какие-то бумаги и хотела их разорвать, но я схватил ее за руки.
— Отдай, — сказал я.
— Ни за что! — захлебываясь злыми слезами, проговорила Лиза.
Она, впрочем, не думала сопротивляться мне серьезно и скоро уступила моим усилиям, в изнеможении упавши на диван и разразившись громкими рыданиями.
Я начал разбирать бумаги. Это были три длинных письма Оверина, обращенных, как видно было из первых строк, к Наталье Петровне, — так звали горничную Лизы, от имени которой, вероятно, и писала ему сестра.
— Отдай их ему… — с усилием проговорила Лиза среди рыданий, которые душили ее и коверкали ее лице в безобразные гримасы. — Он надо мной смеется! Пусть! Смейтесь надо мной! Я не боюсь!
Рыдания ее становились громче и громче. Я подошел к ней и взял ее за руки.
— Лиза, голубушка, полно — успокойся! Никто не будет смеяться, — ласково сказал я.
Сестра прижалась к моей груди своим заплаканным лицом.
— Тебе он все рассказал? Смеялся? — прошептала она…
— Он мне ничего не говорил и никогда никому не скажет. Я сам все слышал…
— Никому не говори, — опять прошептала сестра, прижимаясь ко мне, как будто просила защиты.
— Никому не скажу.
— И отдай мне письма, — нерешительно прибавила Лиза.
Она успокоилась и села на диван.
Уж много раз сравнивали улыбку на плачущем лице хорошенькой женщины с солнцем, весело освещающим землю, только что омытую дождем. Глядя на улыбающуюся Лизу, по щекам которой еще блестели полоски слез, я был совсем обезоружен и целиком забыл назидательную речь, приготовленную мной для изобличения всего неприличия ее поступков с Овериным.
— Нашла же ты предмет для ухаживания, — смеясь сказал я, — вот скорее этот (я разумел бюст Крылова, стоявший на камине) слезет отсюда и будет объясняться в любви, чем Оверин.
— Я люблю его, — в порыве откровенности решительно объявила Лиза.
— С чего ты начала писать ему? Черт знает, дичь какая!
— Так… Он отвечал мне; я думала, что и он меня любит, а он говорит, что вообще всех любит… Я не знаю, что это за чудак! Впрочем, он сказал, что я хорошенькая, и звал к себе пить чай с паюсной икрой. Я ему назначаю свидание на валу, а он мне говорит: лучше ко мне придите — у меня есть паюсная икра, и мы будем пить чай с икрой… Ничего не понимает. Паюсная икра, говорит, очень питательна и с сладким чаем очень вкусна!
Лиза начала смеяться. Я разбирал оверинские письма. Каждая красная строка начиналась так: «Вы спрашиваете, как я смотрю на назначение женщины. Женщина прежде всего — человек, допустим даже, что человек слабосильный и слабоумный» и проч., или: «Вы спрашиваете, как я смотрю на брак. Я не думал еще об этом и не могу сообщить своего решительного мнения; впрочем, судя по тому, что некоторые животные, напр. аисты, по-видимому, признают брак…» и проч. и проч. Последнее письмо оканчивалось очень деликатным приглашением прекратить переписку: «Мне совсем некогда теперь обдумывать ответы на ваши вопросы. Вы читайте книги, сами дойдете как-нибудь до всего». Тон писем везде был таков, как будто они были писаны не к незнакомой женщине, а к хорошему приятелю. Оверин, очевидно, нисколько не удивлялся, что какая-то Наталья Петровна интересуется его воззрениями на брак, на положение женщин и другие предметы, вызывающие на размышление.
— Во всяком случае ты, пожалуйста, оставь Оверина в покое, — сказал я, свертывая письма и возвращая их сестре. — Из этого ничего не выйдет, кроме того, что над тобой будут потешаться, как над Малининым.
— Бедненький! Посмотри, я думаю, он исходил верст десять (сестра показала мне букет из каких-то дрянных желтеньких цветочков). Просил меня никому не говорить. Я как-то смотрела атлас и сказала, что никогда не видала этого цветка, — он вот и принес.
Сестра засмеялась.
— Вот влюбись в него. За него можешь выйти замуж, он будет ухаживать за тобой.
— Ну, что! — презрительно сказала сестра. — Он какой-то кисель!
Кисель был легок на помине. Он постучался в дверь и робко вошел к нам в своем серо-диком пиджаке. Я совершенно забыл о его новоселье с кофеем, и Малинин, вероятно, соскучившись дожидаться, явился поторопить нас собственной персоной.
— Что же вы… не хотите… Николай Николаич! Лизавета Николаевна! — бормотал он.
Андрея не было дома, и мы отправились к Малинину вдвоем с сестрой. Он нанимал небольшую чистенькую комнату, в которой пахло уютным теплом. Надобно было удивляться, откуда Малинин, заняв у меня всего третьего дня деньги, набрал для своего гнезда столько белизны и чистоты, и я сильно подозреваю, что он не спал на подушках, которые были убраны в белоснежные наволочки со старенькими кружевами. Одеяло было белое, так что кровать Малинина изображала из себя некоторым образом ложе невинности. У изголовья стоял маленький столик, вероятно недавно натертый деревянным маслом — так он блестел. На столике стояла стеариновая свечка в блестящем подсвечнике, должно быть для того, чтобы показать, что Малинин иногда наслаждается чтением, лежа в постели. На комоде, точно так же натертом деревянным маслом, был расставлен целый ряд всяких зеркальцев, щеточек, баночек, скляночек, коробок, коробочек, тетрадок и книжечек, расположенных очень красиво и симметрично. На письменном столе Малинина была тоже выставка разных дешевых галантерейных вещей. Чернильница, перья, чугунные пепельницы, пресс-папье разных сортов, ножницы, ножички, печатки, костяные счеты и проч. были расставлены так искусно, что к столу было боязно прикоснуться, чтобы не разрушить гармонии порядка и красоты, писать же на нем не было никакой возможности. Словом, сердце радовалось, глядя на благоустройство малининской комнаты, и Малинин, как добрый бобер, видимо, очень дорожил этим благоустройством, так что, когда Лиза села на кровать, он с большой торопливостью бросился пересаживать ее на стул.
— Вам так удобнее, — трогательно говорил он. — Вот Николай Николаич, сигары…
— Да ведь ты знаешь, что я не курю.
— Ну, все равно.
Я открыл у него письменный стол, где лежало множество прекрасных тетрадей; мне бросился в глаза какой-то листочек, лежавший сверху. Это была смета: «Сигар гаванских, лучших, десять штук; сигар рижских — десять штук; папирос Сырейщикова двадцать пять штук; кофе — фунт».
Малинин подкрался сзади и вырвал у меня листок.
— Ну, зачем же? — раскрасневшись, сказал он.
— Это твои покупки?
— Да…
— Зачем же табак? — спросила Лиза. — Ведь вы не курите.
— А гости…
Малинин сказал это с такой наивной уверенностью, что Лиза пришла в восторг, схватила его за голову и взъерошила ему густо напомаженные волосы.
Малинин совсем потерялся и умер бы от счастья, если бы в это время его хозяйка не принесла на подносе кофе со всякими печеньями. Он, как облитый кипятком, бросился к столу и чуть не повалил по дороге маленький столик со свечой, поставленный у кровати. Не помня себя от счастья, он начал так растерянно хлопотать и угощать нас, что сердце сжималось от жалости. И было от чего растеряться самым жалким образом: он в этот день был именинником в квадрате.
IIIСВЯТИЛИЩЕ НАУК
Дни проходили за днями; приближалось время начала лекций в университете, и мы начали толковать о выборе факультетов. Впрочем, все это делалось мимоходом; летние дни проходили скоро и весело, и говорить хоть о мало-мальски серьезных вещах как-то не хотелось. У нас с утра обыкновенно собиралось довольно много знакомых, и уже непременно присутствовали Новицкий, Малинин и Аннинька, которая очень подружилась с сестрой. Лиза приняла ее некоторым образом под свое покровительство и не жалела трудов, посвящая Анниньку во все тяжкие тогдашнего либерализма. Бедная институтка, казалось, ничего не понимала; она краснела, мигала своими хорошенькими глазками и старалась оборвать розовенькими пальчиками кончик носового платка. Я был долгое время в глубоком убеждении, что Аннинька, по милости институтского воспитания, отупела и оглупела до состояния настоящих провинциальных барышень, в том виде, как их всегда изображают в комедиях и повестях, но мало-помалу начал в этом разубеждаться. Как оказалось, она тоже знает толк в идейках и даже имеет оригинальный способ выражения их