Наконец началось следствие.
Довольно большая светлая зала была убрана довольно роскошно. Было очень много красного сукна и синей шелковой материи. Презус[73], еще очень молодой человек, сидел у стола в креслах; около него стояло несколько человек, и они о чем-то с живостью разговаривали. Впрочем, при моем появлении разговор прекратился.
— Это ваши бумаги?
— Мои.
Портфель вскрыли и начали разбирать университетские записки и тетрадки с немецкими переводами и русской диктовкой.
— Ничего нет подозрительного, — проговорил презус, отталкивая от себя кипу тетрадей.
— Вероятно, все-таки есть какое-нибудь подозрение, что меня держат другую неделю под арестом. Я желал бы знать, — сказал я.
— Узнаете.
Презус с торопливым деловым видом схватил лист бумаги и начал что-то поспешно писать. Как оказалось, это были вопросы, которые он и передал мне.
Я начал переписывать первый вопрос. Он, как теперь помню, заключался в следующем: какие сведения имею я о намерениях Андрея Негорева и не принимал ли в этих намерениях участие? «Ни о каких противозаконных намерениях ни от Андрея Негорева, ни от кого другого я не слыхал и сам участия ни в чем противозаконном не принимал», — не думая, написал я.
Следующие вопросы относились до побега Андрея и моих отношений с Овериным. Между прочим, спрашивалось, что я знаю об отношениях сестры моей, девицы Елисаветы Негоревой, к студенту Сергею Оверину? Я написал, что отношения их ограничивались ребяческой перепиской, существовавшей еще во время пребывания Оверина в гимназии и затеянной сестрой, которая знала тогда Оверина только по моим рассказам. Оверин был в нашем доме всего два-три раза; вне дома они не могли видеться, и между ними не могло быть особенно близких отношений.
Были еще вопросы относительно дочери статского советника Ольги Ротаревой, студента барона Владимира Шрама, вдовы действительного статского советника баронессы Екатерины Шрам, студента Семена Новицкого, дочери отставного ротмистра Софьи Лоховой и др.
Углубившись в писание, я и не заметил, как ввели в комнату Оверина, и только его голос заставил меня оборотиться. Оверин был одет в серую куртку; лицо его, как всегда, было сосредоточенно серьезно и бледно.
— Господин Негорев, — кликнул меня презус. — Знали вы этого человека?
Он указал на Оверина.
— Знал. Я учился с ним в гимназии.
— Как же вы говорите, что никогда не слыхали даже фамилии Негоревых? — отнесся презус к Оверину.
— Неужели вам не надоело все это? А мне надоело хуже редьки, — невнимательно сказал Оверин.
— Вы вредите и себе и другим, — убедительно заговорил презус. — Заметьте, что, покуда я бьюсь тут с вами, люди сидят в тюрьме…
— Так выпустите их, — равнодушно предложил Оверин. — Я не понимаю, зачем вы бьетесь со мной? О чем говорить тут?
— Я дописал, — сказал я, подавая мои ответы. — Неужели мне долго придется еще сидеть?
— Извините, я посмотрю ваши ответы, — проговорил презус и начал, шевеля губами, пробегать написанное.
— Два лица, — сказал он, кончив чтение, — свидетельствуют, что вы были на первой сходке членов, но потом отказались.
— Это неправда. Я бы желал иметь с этими лицами очную ставку, чтобы опровергнуть их показания.
— Хорошо. Но вам все-таки придется подождать дня четыре.
— Позвольте мне сказать несколько слов о сестре, — сказал я.
— Это лишнее; она сама тут довольно наговорила, — улыбаясь, сказал презус. — Она теперь освобождена.
— Ваша сестра — храбрая девушка, — заявил Оверин.
Я опять очутился в своем каземате. Теперь не было никаких беспокойств относительно того, что я могу надолго остаться здесь, забытый начальством. Мне даже показались смешны мои недавние опасения, и я спокойно принялся за свою повесть, но приятное расположение духа мешало мне писать. Я встал, начал ходить из угла в угол и думать о Софье Васильевне.
Я давно уже перестал увлекаться мечтами и неосуществимыми планами и рассудительно обдумал, по какой жизненной дороге следует идти к благополучию. Благонамеренным ученым и всеми презираемым профессором я быть не хотел, так же, как далек был от желания сделаться добросовестным тружеником и попасть под надзор полиции. Словом, я давно решил, какую из доступных мне дорог следует выбрать. Сообразно с основным решением относительно своей карьеры я начал теперь обдумывать устройство семейной жизни с Софьей Васильевной. Она была немного фантазерка, но я вполне полагался на свою рассудительность и был совершенно спокоен за наше благополучие, поэтому мне оставалось только рисовать теперь картины нашего будущего семейного счастья. Настроение моего духа вполне соответствовало этому занятию, и я весело проходил весь день из угла в угол по своему каземату…
Прошло четыре дня, пять дней, и я опять начал мучиться ожиданием. Ожидать без срока очень неприятно. Каждый час, каждую минуту прислушиваешься: вот послышатся шаги, звон ключей и солдат скажет: «Пожалуйте в караульную комнату»- Ничего не слышно. Хотя бы кто-нибудь так прошелся и раздались бы шаги — ожидание оразнообразилось бы немного: вместо шагов стал бы дожидаться звона ключей. Я промучился так целую неделю, и после этой недели как приятно прозвучали в моих ушах грубые слова: «Пожалуйте в караульную комнату!»
Когда мы приехали в губернское правление и меня ввели в присутствие, там собралось на этот раз довольно много народа. Два бедно одетых студента сидели у столов и писали показания. Перед презусом стояли Шрам, Стульцев и еще какой-то незнакомый мне молодой человек. Стульцев смущенно дергал очками, порываясь сказать что-то. Володя был бледен, губы его иногда вздрагивали, и он не мог скрыть трепета, пробегавшего по всему его телу.
— Негорев! — крикнул презус.
Я подошел.
— Он совсем ни о чем не знал, — с живостью выговорил Володя.
— Вы! — позвал презус Стульцева, вероятно брезгуя произнести настоящее имя доносчика. — Вы писали, что он присутствовал на первой сходке…
— Я писал, да, ну, — задергал своими очками и забормотал Стульцев, — кажется, он…
— Я не присутствовал и не знаю даже, когда и где была эта сходка. Вы говорите кажется; сообразите хорошенько — может быть, припомните, что вы ошиблись, — серьезно сказал я.
— Да, другой, не он, да, да, — забормотал Стульцев. — Это Малинин, студент… юрист… да…
Губы Володи вздрогнули.
— И Малинин ничего не знал, — выговорил он.
— Как же, ведь и вы говорили, что Николай Негорев был на первой сходке, а потом уже отказался? — отнесся к нему презус.
— Я не помню, что я говорил. Я ошибся — тут были Стульцев, Чеботарев, я, Торопов…
— Чеботарев умер, — с досадой остановил презус перечисления Шрама.
Досада его была вполне основательна. На недавно умершего студента Чеботарева и на бежавшего Андрея указывали теперь все как на главных виновников и как на свидетелей разных неблагонамеренных поступков и разговоров…
Большая часть обвиняемых оправдывалась таким образом: «Я с детства питал дружественные чувства к Чеботареву; вдруг узнаю, что он присоединился к зловредному обществу. Я начинаю обращать его на путь истины (при нашем разговоре был свидетель, который может подтвердить это, — старший Негорев), но Чеботарев не соглашается со мной, и, чтобы яснее, так сказать на самом деле, показать нелепость его увлечения, я решаюсь сам присоединиться к обществу. На сходках я постоянно убеждаю моих товарищей оставить их предприятие, угрожаю даже донести обо всем правительству, но медлю, ожидая, что они образумятся. К сожалению, Негорев старший и Чеботарев постоянно разжигают страсти, и я не могу ничего сделать. Наконец я решаюсь на последнюю меру: донести обо всем начальству, сажусь писать, но вдруг входит полиция и арестовывает меня».
После нескольких незначительных вопросов от меня отобрали подписку о невыезде из города и вручили моему конвойному бумагу о моем освобождении. Очутившись в своем каземате и собирая свои вещи, я испытывал очень странное чувство, похожее на печаль. Прощаясь с тюремными стенами, невольно чувствовалось, что тут проведены три недели жизни, — три недели, которые не воротить больше. Вообще мысли о невозвратности времени внушают грустное чувство. Мне почему-то в это время припомнились глупые стишки: «Глагол времен — металла звон», и я начал припоминать имя изобретателя часов с боем, чтобы наполнить чем-нибудь ощутительную пустоту в мыслях.
IXВ КОТОРОЙ СОФЬЯ ВАСИЛЬЕВНА И ОВЕРИН ПОЯВЛЯЮТСЯ В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ
Воротившись домой, я встретил первым Савелья, который несказанно обрадовался моему освобождению из-под ареста, хотя тут же не забыл сообщить, что Сенька в мое отсутствие большею частью пропадал неизвестно где и оставлял его, Савелья, как без рук. Сестры не было дома, и я прошел к себе в комнату. Там лежало письмо от Андрея с заграничным штемпелем. Он извещал, что принужден был уехать, без моего ведома, за границу. Как удалось ему благополучно выбраться из отечества, он об этом благоразумно умалчивал, и я не мог его не похвалить за это. Когда я дочитал письмо, заключавшееся рассказом, что в Германии брат, не зная немецкого языка, счел за лучшее притвориться совсем немым и, к великому скандалу благодушных немцев, ездил по железным дорогам без билета, на правах убогого человека, — когда я дочитал и обернулся, за моей спиной стоял Савелий, очень интересовавшийся судьбою Андрея. Он как старый слуга позволял себе некоторые вольности при обращении с нами и теперь очень сладко улыбался, желая что-то меня спросить.
— Другому государю Андрей Николаич передались? — сказал он наконец. — Лизавета Николавна говорили, что они за границу уехали.
— Да.
— И их, значит, теперь оттуда не выдадут?
— Да. Где Лизавета Николавна?
— Оне у Софьи Васильевны, Софья Васильевна нездоровы. Лизавета Николавна еще вчера ушли туда с Натальей; там и ночуют.