Я начал с каким-то изуверством мучить себя университетскими записками и должен принести им теперь искреннюю благодарность за то, что они обессмысливали меня и отвлекали от печальных мыслей. Мы с Малининым проводили за книгами целые дни, почти не выходя из комнаты, так что даже его терпение и прилежание иногда не выдерживало, и он уходил от меня «подышать свежим воздухом».
Прошло с месяц времени. Кости Софьи Васильевны давно гнили в земле, мы почти были готовы к экзамену, а следствие по нашим делам все еще продолжалось. Дело так затянулось, что окончание его совпало с началом экзаменов.
Мне стоило большого труда убедить Малинина подать прошение об увольнении из университета (без этого, в качестве студента, его не допустили бы до кандидатского экзамена). С его стороны это было действительно большим риском, так как, не выдержав экзамена, он лишался стипендии, а вместе с тем и куска хлеба. Но Лиза сказала ему, что она все равно выйдет за него замуж, выдержит или не выдержит он экзамена, и любвеобильный Малинин больше не сопротивлялся. На этом условии он, я думаю, готов бы был подать прошение о наказании себя плетьми чрез руку палача, с наложением узаконенных клейм.
Экзамены пошли очень быстро; Малинин с изумлением начинал верить, что он действительно вскоре будет кандидатом юридических наук. Я без смеха не могу вспомнить его смущение, когда, воротившись с последнего экзамена, я поздравил его кандидатом, а Лиза в награду за прилежание и успехи позволила ему поцеловать руку. Она находила, что много баловать таких людей, как Малинин, не следует большими поощрениями.
— Что же теперь делать? Диссертацию писать? А после надо на службу, — вслух размышлял Малинин, стоявший, растопырив руки, точно он оделся в парадное платье для парадного выхода.
Малинин как жених стал очень серьезным и раз сделал мне намек в длинной речи о свадебных обычаях у разных народов, что ему надо бы сделать невесте какой-нибудь подарок. Я посоветовал ему употребить для этой цели хорошо переплетенный экземпляр «Домостроя».
Его очень смущала некоторое время диссертация, и он тогда только успокоился, когда я заплатил Крестоцветову пятьдесят рублей за сочинение двух наших диссертаций. Этот практический товарищ Новицкого не только писал для всех желающих за умеренный гонорарий кандидатские диссертации и сочинения на программы, но выдержал уже в разных русских университетах до тридцати кандидатских экзаменов за разных лиц. Он находил, что науки должны питать юношей, и открыл с этими экзаменами целую отрасль промышленности, так что ему случалось держать экзамен за двух сразу и выходить, под именем Иванова, толстяком, с бородой и в очках, давая ответы басом, а потом являться Петровым, со своей обыкновенной наружностью, во фраке и пищать ответы дискантом,
Будучи заняты экзаменами, возясь с записками и книгами, мы очень мало интересовались судьбой следствия, и только чрез несколько дней по окончании экзаменов я с живым любопытством узнал, что дело уже окончилось.
— Хорошо бы навестить Оверина — посмотреть, что с ним делается, — сказала мне как-то сестра.
Несмотря на свое формальное обручение с счастливым Малининым, Лиза не считала нужным скрывать участие, которое чувствовала к судьбе героя своего бывшего романа. Я сам очень интересовался Овериным и, как только узнал, что с ним можно видеться в остроге, немедленно отправился туда.
Меня без всякого труда впустили в ворота, обшарив, впрочем, не несу ли я арестантам чего запрещенного, и я не без смущения очутился в темной и грязной приемной, уставленной по стенам черными деревянными лавками. Несколько арестантов в черных кафтанах разговаривали с какой-то женщиной-посетительницей, державшей в руках саквояж. Я знал, что это дворянская приемная и что, следовательно, между арестантами не могло быть убийц, но темнота и самый характер комнаты со сводами все-таки производили неприятное впечатление, близкое к страху.
Когда я назвал фамилию Оверина, за которым тотчас же пошел один из бывших тут служителей, арестанты начали о чем-то с живостью перешептываться между собой, поглядывая на меня. Я не сомневался, что разговор шел о моей особе, и вполне убедился в этом, когда один из арестантов подошел ко мне такими тихими и робкими шагами, что я подумал, не хочет ли он попросить у меня маленького вспомоществования на похороны только что умершей жены.
— Вы, кажется, к Оверину пришли? — спросил он меня заискивающим, подхалюзистым тоном.
— Да. А что вам угодно?
— Вот мы сейчас говорили об этом. Знаете ли, он такой думчивый — ни о чем не заботится. У нас есть тут кухня, мы складываемся по рублю в неделю и питаемся, потому — казенное кушанье ничего не стоит. Господин Оверин не имеют при себе денег, но мы уж все равно приняли его: видно благородного человека! Это не господин барон Шрам, что переехал сюда с бархатными кушетками да козетками. Извините — он, кажется, вам родственник… А Оверин — это что дитя думчивое: об себе он не заботится: покормят — ладно, не покормят — также.
Я подумал, что речь клонится к тому, чтобы выманить у меня немного денег в уплату за внимание к задумчивому дитяти, и взялся за бумажник, размышляя, достаточно ли будет на этот предмет одного рубля или приличнее дать три.
Но арестанты были лучше, чем я думал.
— Мы вас хотели попросить, чтобы вы похлопотали за него, — заключил арестант свою речь об Оверине.
— Я могу дать очень немного денег, — сказал я, вынимая бумажник.
— Нет, зачем же? Вы лучше принесите немного белья и сходите к его попечителю. Он говорит, что отдал попечителю на хранение около двадцати пяти тысяч: может, он побоится бога — согласится помочь ему теперь. Мы его все жалеем: он такой чудак, — думает мир по-своему перевернуть.
— Кажется, господин Негорев? — робко спросил меня другой тщедушный арестант, с длинной рыжей бородой.
— Да.
— Лохов. Позвольте познакомиться. У нас общая печаль, — пробормотал он, несколько смутившись тем, что я не дал ему руки. — Я говорю, что Оверин…
Но тут эта речь его была прервана появлением самого Оверина. Оверин был в черном кафтане, волосы его были по обыкновению всклокочены в очень красивый шиньон, и он подошел ко мне тем же рассеянным шагом, каким подходил когда-то, в гимназии, рассказать, что русскую армию следовало бы одевать в красное платье для вящего устрашения неприятелей.
— А, это вы! — приветливо сказал он, здороваясь со мной. — Вот хорошо, что пришли. Мне нужно вас о многом попросить.
Оверин был очень весел, он даже с некоторой игривостью взял меня за руку и усадил на скамейку.
— Как вы поживаете? — спросил я.
— Ничего. Как бы мне узнать последние распоряжения по министерству финансов? — озабоченно спросил он.
— Это в журнале министерства. Для чего вам?
— Знаете вы формулу — нуль, деленный на нуль равняется единице? Ну, вот я изобрел великолепную финансовую теорию!
Оверин засмеялся, чтобы показать, что он шутит и что изобретенная им теория вовсе не великолепна.
— У нас, кажется, никто еще не писал учено-сатирических статей. Учено-юмористических — много, — сострил Оверин и опять засмеялся. — Я хочу выдумать смех в цифрах и начну, для опыта, с финансов, Я докажу, что нуль, разделенный на нуль, может равняться не единице, а нескольким миллионам. Нельзя ли достать отчет о ввозе и вывозе товаров, только самый подробный?
— Постараюсь.
Так как меня нисколько не интересовали его будущие учено-сатирические опыты, я хотел спросить Оверина о приговоре, но он не давал мне говорить, перечисляя названия нужных ему книг и ударившись в пояснения главных юмористических струй своей ученой сатиры.
— Что, вы уже приговорены? — спросил я. — Слышали вы приговор?
— Да, как же…
— Какой же?
— В каторжную работу, только не помню на пять или на пятнадцать лет, — рассеянно сказал Оверин, как о предмете для него вовсе не интересном, и задумался о чем-то, может быть соображая, какие ему нужны еще книги.
Я многого ожидал от Оверина, но такое философское презрение к своему положению могло поразить хоть кого. Он сказал про свой приговор так небрежно, как всякий другой не мог бы сказать: «Я дал нищему, не помню — пять или пятнадцать копеек».
«Ему место не в каторжной работе, а в сумасшедшем доме, — подумал я. — Это для него сделали много чести».
— Вас, кажется, нисколько не смущает приговор? — насмешливо спросил я.
— Я, может быть, убегу, — известил меня Оверин с такой легкостью, как будто его упрашивали уж бежать и он не изъявил покуда согласия, но стоит только кивнуть головой, чтобы побег совершился.
— У вас не болит иногда голова? — спросил я, желая его уколоть, но он не понял меня.
— Вы спрашиваете, точно доктор, который свидетельствовал меня, не сумасшедший ли я. Никогда не болит, — с улыбкой сказал Оверин.
Судя по тому, что он не с презрением относился о своей особе и о других ничтожных вещах, которые были не за облаками, я убедился, что он находится в отличнейшем расположении духа.
— Что же, вас не признали умалишенным?
— Нет.
— Должно быть, доктор ничего не смыслил.
— Может быть, — рассеянно отвечал Оверин, решительно не понимая моих острот.
— Я не поколебался бы отправить вас в сумасшедший дом, — яснее сказал я.
— Да-а — видите… только это бесполезно! — сообразил Оверин, беспристрастно обсуждая вопрос, хорошо ли отправить в сумасшедший дом такого субъекта, как он. — Я бы оттуда убежал… Да. Я пожалуй что отчасти сумасшедший, — меня иногда, знаете, до боли беспокоят представления о бесконечно малом и бесконечно большом. Можете ли вы вообразить частичку алмазной горы, стертую мухой в то время, когда она обчищала об эту гору носик? Черт знает, иногда на целый час задумываешься над этакими глупостями! Не признак ли это сумасшествия? Как вы думаете? — серьезно спросил Оверин.
— Это еще не особенно, — сказал я, — а вот это уж настоящее сумасшествие — не интересоваться тем, что ждет вас в будущем.