Николай Негорев, или Благополучный россиянин — страница 8 из 67

— Я знаю, — с угрозой пробормотала тетушка, поднимаясь со стула. — Это тебе даром не пройдет!

Но Андрей, не слушая ее, убежал из комнаты.

— Какой он мужик! — объявила Ольга.

— Он, может быть, нечаянно, — заметила бабушка.

— Нет, он скверный, злой мальчишка! — запальчиво вскричала тетушка и отправилась к отцу с жалобой.

Но через минуту она воротилась назад еще с большей злобой, не вынеся из объяснения с отцом ничего утешительного, кроме серебряной ложки, которую тетка тут же в сердцах бросила на окно и чуть не разбила стекла.

— Это ему не пройдет, — пробормотала она, садясь снова за стол.

— Успокойтесь, душенька Фелисада Андревна, — со вздохом сказала Авдотья Николаевна, подавая тетке стакан воды с самой сокрушенной физиономией.

— Его высекут, — сказала ни с того, ни с сего Ольга.

После этой сцены тетушка дулась весь обед и ничего почти не ела. За вечерним чаем отец вышел к нам из своего кабинета, что случалось очень редко, в особенности при гостях.

— Ну, приятель, — сказал он, ласково ероша Андрею волосы своими толстыми пальцами, — ну, как ты npoсверлил святую ложку?

— Просверлил, — мрачно пробормотал брат.

— Ну, так вот, мы через неделю отправимся в город, в корпус — там будет много ложек к твоим услугам. А ты, Коля, хочешь в гимназию? — обратился ко мне отец.

— Мне все равно.

— И отлично. Пора уж за науку приниматься.

И действительно было пора: мне было двенадцать лет, а брату — тринадцать.

IIПОЯВЛЯЕТСЯ НЕИЗБЕЖНЫЙ ВО ВСЯКОЙ СОВРЕМЕННОЙ ПОВЕСТИ СЕМИНАРИСТ

Брат давно уже бредил корпусом и, как только узнал, что скоро наденет военный мундир и получит такое ружье, из которого можно будет стрелять не горохом, а порохом, пришел в настоящий восторг. Барабан его не умолкал, так как он услышал где-то солдатскую песню и упражнялся, разучивая ее с аккомпанементом этого музыкального инструмента.

— Солдатушки, ребятушки,

Да где же ваши жены? —

распевал он на разные голоса в нашей комнате, и если я замечал ему, что Федосья очень тревожится, принимая его пение за вой собаки по покойнику, Андрей начинал петь другую песню про штафирку — чернильную душу. У него не было совсем слуха, и понятно, что его вокальные упражнения выводили меня из себя, кроме того, что песню о чернильной душе я принимал как личное себе оскорбление. Последнее обстоятельство я, впрочем, скрывал от Андрея самым тщательным образом, так как показать, что меня сердят его насмешки, значило бы доставить ему полное торжество. Я это уже давно понял и нападал на него только за неспособность к пению.

— Если ты в корпусе будешь так же приятно петь, тебя сразу отучат, — стращал я его.

— Не беспокойся!

— Как же не беспокоиться? Ты мне брат, и вдруг тебя задерут до смерти только за то, что ты вместо кадета хочешь быть дьячком. Прогонят сквозь строй — вот и конец.

Андрея это обстоятельство, кажется, несколько смущало, и он иногда даже переставал петь, обдумывая, чем бы мне ответить. К довершению моих бедствий ему как-то удалось выпросить у отца маленький старый пистолет, который, однако ж, с большим громом разбивал пистоны, и Андрей, поднимаясь в четыре часа утра, заявлял о своем пробуждении пистолетным выстрелом. Я уже подумывал выпросить у отца ружье и тоже стрелять по ночам, но Андрей, истратив все свои пистоны, оставил меня в покое. В этих передрягах прошли незаметно дня три или четыре, и время нашего отъезда из деревни значительно приблизилось.

Раз перед завтраком я читал тетушке какой-то роман Вальтер Скотта. Мы сидели в столовой, и, без смысла выговаривая фразу за фразой, я прислушивался к стуку тарелок в соседней комнате и тоскливо различал голос Андрея, кричавшего с кем-то на дворе. В это время в комнату вошел наш управляющий, которому, собственно говоря, по продаже имения совершенно нечем было управлять, кроме Ефима да двух-трех дворников, и он был оставлен в своем флигеле больше по привычке иметь управляющего. Его звали Михеичем и все любили за тихий характер и набожность, столь редкую в духовном звании, из которого он происходил. В этот раз он пришел со своим племянником, явившимся к нему только в это утро. Михеич говорил мне как-то, что его племянник учился в духовном училище и переведен в семинарию; при этом он прибавлял надежду, что мы не оставим сироту своей помощью и довезем его до города. «Если бог даст ума да разума, может и попом выйдет», — скромно мечтал старик. Когда Михеич грубо выдвинул из-за своей спины скрывавшегося от наших взглядов сироту, я с любопытством посмотрел на мальчика, готовящегося в попы. Он был почти одних лет с Андреем, но толст и неуклюж, как медвежонок; впрочем, благоприятности первого впечатления много вредил какой-то капот дымчатого цвета, очень мешковато висевший на его плечах и, очевидно, перешитый из старой шинели; нанковые брюки были очень узки и коротки; рыжая кожа на сапогах ссохлась и съежилась в безобразные складки. Руки его были грязны, ногти обкусаны, черные волосы на голове гладко обстрижены и выглядели ермолкой, плотно надвинутой на затылок. Он смотрел исподлобья и при разговоре едва разевал свой широкий рот, так что крепкие калмыцкие скулы оставались почти всегда, как и все круглое лицо, в безмятежном спокойствии китайской статуэтки, кланяющейся и высовывающей язык, не изменяя физиономии. Вообще в его наружности было мало красивого и привлекательного, а ко всему тому он был застенчив и казался злым и упрямым.

Отец вышел посмотреть мальчика и спросил, как он учился. Михеич объяснил, что учился покуда хорошо, а дальше должен уповать на бога.

— Учись, учись, — сказал отец, гладя мальчика по голове, причем этот последний как-то робко прижмурил глаза и полуоткрыл рот, точно приготовившись получить удар в голову.

Отец, любивший острить насчет своей тучности, сказал, что он, как человек тяжелый, думает выехать в тяжелый день — в понедельник, и Михеич, заявив, что к этому дню все будет готово, раскланялся с отцом.

Я встал и хотел было пойти в буфет посмотреть, что же там делается, но тетка остановила меня, взяв за плечо.

— Ступай же поговори с мальчиком, — тихо сказала она мне.

Я вышел вслед за Михеичем, который остановился: на крыльце и давал Ефиму строгий выговор по поводу того, что он отвязал для брата цепную собаку, а Андрей, гремя цепью, бегал с ней по двору, к великому ужасу куриц, гусей, уток и поросят. Мальчик стоял с непокрытой головой сзади Михеича и мял в руках свою шапку.

— Как вас зовут? — спросил я, подходя к нему, правду сказать, не без некоторой застенчивости и даже робости.

— Семеном, — тихо отвечал он, не глядя на меня.

— Послушайте… — начал было я, но остановился, не решаясь употребить ни слово Сеня, ни просто Семен, и только спросил: — Давно вы из училища?

— Другой месяц.

— Трудно там учиться?

— Да.

— Сядемте здесь, — предложил я.

Мы сели на одну из боковых скамеек крыльца; мальчик, покорно исполнив мое приглашение, смотрел очень неловко, кажется не понимая, для чего мы тут будем сидеть.

— Что же преподают в училище? — спросил я, чтобы завязать как-нибудь разговор.

— Разное.

— Я думаю, там очень скучно.

— Нет.

В это время Михеич, отдав приказание взять от Андрея собаку и привязать ее, прошел к себе во флигель, оставив нас с Семеном в том неловком положении, которое, вероятно, чувствовали волк, дьячок и медведь, попавшие в одну волчью яму.

— Как ваша фамилия? — спрашивал я.

— Новицкий.

— Который вам год?

— Тринадцать лет.

В это время Андрей решился, кажется, вывести нас из большого затруднения и направился со своей собакой в нашу сторону. Несмотря на приказание Михеича, Ефим, знавший очень хорошо, что привязать собаку гораздо легче, чем отнять у брата приятную забаву, слегка заметив, что пес может вырваться и укусить кого-нибудь, ушел к себе в конюшню. Андрею скоро надоело гоняться с собакой за поросятами и утками, и он, не привыкши долго рассуждать, когда дело шло о его удовольствии, придумал себе более пикантную забаву. Он подвел собаку к крыльцу и начал травить ее на моего собеседника, то опуская цепь на всю длину, то дергая собаку назад. Мальчик сначала не обращал на это особенного внимания и только отодвинулся немного; но шутка скоро перестала быть невинной: собака разозлилась и грозила вцепиться в икры.

— Оставь, Андрей! — кричал я ему, но он разражался громким хохотом, не изъявляя никакого желания прекратить свое веселое занятие. Не видя толку с этой стороны, я обратился к собаке и начал ласково звать ее по имени, но собака, очевидно, дорожила знакомством брата гораздо больше, чем моим, и продолжала с прежней яростью кидаться на оробевшего мальчика. Он встал на ноги и остановился, не зная, что ему делать. Собака между тем так и рвалась на него.

— Оставьте же! — закричал он наконец.

Андрей заливался самым задушевным хохотом.

— Ефим, возьми у него собаку! — кричал я.

Ефим появился у дверей конюшни, но двигался как-то медленно и неохотно: он смотрел на проказу брата гораздо более снисходительными глазами, чем я. Между тем Андрей, как-то неосторожно опустил цепь больше, чем следовало, и собака рванула мальчика за ногу. Семен вдруг оживился, кулаки его сжались, и, перепрыгнув через собаку, он сшиб с ног Андрея. Собака бросилась на помощь к брату и, вероятно, сильно искусала бы его противника, если б своевременный пинок Ефима не заставил ее отлететь на несколько аршин от места происшествия. Поймав собаку за цепь, Ефим остановился в стороне и с какой-то глупой улыбкой смотрел на двух борцов, валявшихся в пыли и наносивших друг другу жестокие удары. Он, очевидно, не знал, что ему делать: идти ли привязывать собаку, или отпустить ее и разнять дерущихся. Покуда он размышлял, я молча радовался, что Андрея отколотят хорошенько, и драка продолжалась. К счастию, в это время вошла на двор из сада Федосья и, оставив Лизу посреди двора, кинулась разнимать дерущихся. Я подошел к сестре. Она смеялась, хлопала в ладоши и кричала: «Как они разодрались! Как они разодрались!»