Некрасов не понимал женского сердца, недоумевал, зачем так долго и безутешно убиваться по ничего не понимающему, не мыслящему существу. Поэт испытывал усталость и разочарование, но также раздражение оттого, что перестал находиться в эпицентре чувств любимой женщины. А ему сейчас особенно требовалось ее внимание.
17 ноября 1853 года он писал Тургеневу: «Кажется, приближается для меня нехорошее время, с весны заболело горло, и до сей поры кашляю и хриплю – и нет перемены к лучшему, грудь болит постоянно и не на шутку». И никакого сочувствия от Панаевой. А ведь как он надеялся, что после родов Авдотья будет испытывать к нему благодарность и, удовлетворенная, станет такой же безоглядно преданной и любящей, как в прежние дни. Общей скорби для примирения оказалось недостаточно.
Этот год стал для Авдотьи очень тяжелым. В феврале заболел ее отец, Яков Брянский, известный актер, любимец публики. Кажется, она была папиной дочкой, больше тяготела к отцу, чем к эгоистичной вздорной матери. Диагноз прозвучал как гром среди ясного неба, неожиданно для всех: холера! А ведь в самый день кончины он должен был играть роль Квазимодо в «Эсмеральде»; имя его значилось на афише в числе участвующих. Погребение актера произошло на кладбище Св. Митрофания. Дочери обливались слезами. Говорили речи о безвременно ушедшем талантливом человеке. Он был не только даровитым актером, но и способным литератором: Брянскому принадлежит стихотворный перевод «Жизни и смерти Ричарда III» Шекспира, обличающий в нем несомненные писательские задатки.
Авдотья как бы окуталась темным флером скорби.
Некрасов стал отдаляться от любовницы, искал предлога покинуть опостылевший от ее тоски и горя дом. Но жалость гнала его обратно. Его встречали, слезы, упреки, и снова возникало желание уйти куда глаза глядят, только подальше от этой распустехи с опухшими глазами, источающей гнетущие ядовитые флюиды несчастья.
«Жаль бедной женщины! – делился Грановский с женой. – Сколько в ней хорошего. А мир, ее окружающий, в состоянии задавить кого хочешь».
Видимо, Авдотья в редкие минуты просветления поняла, что теряет привязанность этого ужасного человека, на котором зиждилась вся ее жизнь. Она взяла себя в руки и при новой встрече приятно поразила Некрасова своим видом и поведением. Казалось, любовь и нежность вернулись; однако позже вернулась и хандра Некрасова – так действовала на него безоблачность существования.
В.П. Боткин
Совершенно больного Некрасова взял под свое крыло его старый московский друг Василий Боткин. В подмосковном Петровском парке была снята дача, где друзья решили провести лето. Некрасов лечился, писал стихи (в тот тяжелый для него 1855 год сочинил он «пропасть лирики»), сильно хандрил. В Петербург он слал «жестокие» письма, ответами на них были полные упреков послания Панаевой. У Николая Алексеевича начался жар, и доктора в один голос поставили ему чахотку. Поэт умирал, о чем сообщили Авдотье Яковлевне. Она примчалась к болящему и поселилась на втором этаже некрасовской дачи, «в двух прекрасных и свободных комнатах».
Василий Боткин, свидетель их непростых отношений, писал брату: «У меня недостало ни охоты, ни духа видеть Авдотью, хоть думаю, что она хорошо сделала, что приехала к нему. Разрыв ускорил бы смерть Некрасова». Вместе с Панаевой к поэту вернулось сначала вдохновение, а потом и здоровье. Месяц спустя между ними снова воцарилась идиллия. В начале августа Боткин докладывал Тургеневу: «Она очень хороша теперь с ним: внимательна и женственна, – насколько она может быть женственной. Впрочем, мы живем очень приятно».
В середине августа умиротворенная пара возвратилась в Санкт-Петербург.
Но умиротворение – не то, что было нужно Некрасову. Его обуревали сильные страсти, которые постоянно требовали исхода в каких-нибудь потрясающих впечатлениях, и мелкая тина повседневных дрязг претила ему. По самой натуре своей это был боец в том смысле, что для него, как вода для рыбы, необходима была борьба с такими препятствиями и опасностями, в которых заключался бы более или менее серьезный риск.
К этому времени относится приглашение в «Современник» Николая Чернышевского. Писатель, вдохновляемый произведениями Белинского и Герцена, был опасен с точки зрения благонадежности, но полезен со стороны экономической, поскольку мог придать журналу популярное революционно-демократическое направление. «Некрасов и Краевский друг перед другом старались залучить Чернышевского к себе в сотрудники. Из-за него между Некрасовым и Краевским шла настоящая торговля», – вспоминала жена критика, Ольга Сократовна Чернышевская. Некрасов довольно быстро понял, что Чернышевский сможет стать для журнала новым Белинским – по силе влияния и способности формировать направление журнала, и вступил за него в борьбу с Краевским. В итоге он выиграл, прямо перекупив критика.
Н.Г. Чернышевский
И он не прогадал: скоро Николай Гаврилович превратился в одного из фактических руководителей журнала. Более того, он привлек к работе молодого, но уже известного и уважаемого критика Добролюбова. Их стремление сделать из журнала трибуну революционной демократии вызывало протест литераторов-либералов, давно сотрудничавших с журналом, – В.П. Боткина, П.В. Анненкова, А.В. Дружинина и И.С. Тургенева. Ни Анненков, ни Боткин, не говоря о Тургеневе, не ходили в любимчиках у Авдотьи Яковлевны. В «Воспоминаниях» она подчеркивает сплоченность этих «темных сил», тянущих редакцию «Современника» к разрыву с демократическими идеалами («семинаристами», как презрительно называли дворяне-литераторы Добролюбова и Чернышевского) и с народом.
Панаева открыто встала на сторону «семинаристов». На страницах «Воспоминаний» она запечатлела эпизод одного из обеденных разговоров в редакции, где речь зашла о появлении в литературе «семинаристов», то есть Николая Добролюбова и Николая Чернышевского. Неприязненное отношение Тургенева и Анненкова к людям другой культуры, идеологии и социального статуса, побудило Панаеву высказаться в их защиту. Но уже сам факт ее вступления в спор вызвал «смех» и «тонкие колкости» мужчин, на что она иронично заметила: «Имеете полное право смеяться надо мной, господа, потому что я сама нахожу смешным, что вздумала высказать свое мнение».
Авдотья Яковлевна постоянно подчеркивала свою симпатию к литераторам-разночинцам. На одном обеде она, обращаясь к Чернышевскому, сказала: «Я знаю ваши вкусы, Николай Гаврилович; у меня есть для вас ваши любимые кушанья, – щи да каша и хороший квас». «Нужно было видеть, с какой миной и с каким обиженным видом литераторы-гастрономы посмотрели на этих плебейских любителей щей да каши, к которым была так любезно внимательна хозяйка», – рассказывал Антонович.
Разнообразие впечатлений, бурление культурной жизни, участие в быстро образующихся и так же быстро распадающихся коалициях, дружба единомышленников против враждебных кружков обогащали, разнообразили жизнь сотрудников и владельцев журнала. Естественно, Панаева и Некрасов выступали единым фронтом.
Авдотья снова родила сына и полностью погрузилась в заботы материнства. Серия ссор, подогреваемых братом Некрасова и братом Панаевой, закончилась новым отъездом поэта в Ярославль. Однако вскоре он был вынужден вернуться в Петербург: заболел новорожденный сын Иван. Материнское счастье Авдотьи длилось только четыре месяца, потом малыш начал чахнуть. Лучшие доктора пытались спасти маленького Ивана, записанного, естественно, под фамилией Панаев, но беда была неотвратима – 27 марта 1855 года он умер. Панаева впала в беспросветное отчаяние и жестоко рассорилась с Николаем Алексеевичем – история повторилась.
Их совместная жизнь превратилась в ад. Гармоничного союза не получилось, и, судя по всему, не только по вине женщины. Некрасов явно был не способен дать счастье и спокойствие своей подруге в сложной «незаконной» ситуации. Мужчина, еще молодой, но будто дряхлый, опустившийся плечами, «самоистязатель, каждое свое чувство превращающий в казнь, он и любить умел только мученически, только мучительски», – заключал биограф Панаевой.
В этом году произошло одно из самых серьезных расставаний любовников.
Панаевой многие сочувствовали; Грановский сокрушался: «Видно, что над ней тяготеет влияние необразованного, пошлого сердцем человека… А как жаль ее. Она похудела, подурнела и очень грустна», – повторял он 30 апреля 1855 года.
Некрасов ощущал двойственное чувство: с одной стороны, облегчение, свободу, но с другой – тревогу за страдающую женщину:
Кто ей теперь флакон подносит,
Застигнут сценой роковой?
Кто у нее прощенья просит,
Вины не зная за собой?
Кто сам трясется в лихорадке,
Когда она к окну бежит
В преувеличенном припадке
И «ты свободен!» говорит?
Кто боязливо наблюдает,
Сосредоточен и сердит,
Как буйство нервное стихает
И переходит в аппетит?
Поэт не оставил воспоминаний о совместной жизни с возлюбленной, но в небольшом стихотвореньице несколькими словами очень ярко обрисовал реалии их отношений. Особенно странное впечатление производит хороший аппетит женщины, только что угрожавшей самоубийством.
В это время Некрасов представлял собой «настоящего русака из приволжских местностей… Профессионально-писательского было в нем очень немного, но много бытового в говоре, в выражении умного, немного хмурого лица. Всем запомнилась его манера обращаться к собеседнику «отец» – независимо от возраста. «И вместе с тем было в нем что-то очень петербургское 40-х годов, с его бородкой, манерой надевать pincenez, походкой, туалетом. Если Тургенев всегда смотрел барином, то и его когда-то приятель Некрасов не смотрел бывшим разночинцем, а скорее дворянским «дитятей», который прошел через разные мытарства писательской карьеры», – отмечали современники.
Вскоре Панаева уехала за границу, где надеялась поправить здоровье и нервы. Своему приятелю она писала: «Я потому говорю, что жизнь не может мне более принести радостей, что у меня нет детей. Потеря моего сына меня слегка свихнула с ума, кажется, никто этому не хотел верить… Я считаю себя умершей для жизни и горюю в своем одиночестве».