Она каталась по городам Италии и Франции без видимых целей, без интереса, без удовольствия. «В Венеции я могла бы развлечься, даже забыть о моих зрелых годах, потому что имела много доказательств, что их не хотят замечать. Но что же я делаю? Сижу одна вот уже три месяца и все обдумываю, способна ли я удовольствоваться одним удовлетворением женского самолюбия, то есть окружить себя толпою молодых людей, выслушивать их комплименты, объяснения, кокетничать. Иногда мне кажется, что я способна, но потом мне сделается все так противно, пошло, что сама себе я делаюсь мерзка. Нет, я погибла безвозвратно!» «Вообще я трачу много, хочу развлекаться, но умираю от тоски. Все ноет во мне. Доктор мне попался хороший, он сказал мне, что ничто мне не поможет, кроме перемены образа жизни и спокойствия духа, а как этого ни одна аптека не может отпустить по рецепту его, то всякое лечение пустяки для меня», – жаловалась она в письмах.
Некрасов не писал. Ей казалось, что он забыл и никогда больше не позовет ее назад. «Некрасов с Панаевой окончательно разошлись, – писал Василий Боткин брату. – Он так потрясен и сильнее прежнего привязан к ней, но в ней чувства, кажется, решительно изменились». Любовникам было невозможно находиться вместе, но стоило Панаевой оказаться вдали от Некрасова, как на него наваливалась тоска, поэт чувствовал, что любит ее пылко и нежно, изливал на бумагу слова страсти, летел к ней, требовал возвращения. Добившись своего, снова делался раздражительным и угрюмым, снова обижал ее и отталкивал небрежением, равнодушием… Классическое «вместе тесно, а врозь скучно».
В августе 1856 года Некрасов прибыл в Вену, где его ждала Авдотья Яковлевна. Это был его первый выезд за границу, и он провел в Европе почти год, до июня 1857, но, как ядовито заметил Герцен, смотрелся в ней плохо – как «щука в опере». Затем они вместе продолжили путешествие. Скандалы прекратились, в отношениях пары установилась гармония. Этот период мог бы показаться идиллическим, если бы не нотки охлаждения и какой-то «амортизации чувств», то и дело проскальзывающие в письмах Некрасова друзьям. Он писал Боткину из Рима: «Сказать тебе по секрету – но чур по секрету! – я, кажется, сделал глупость, воротившись к… Нет, раз погасшая сигара – не вкусна, закуренная снова!.. Сознаваясь в этом, я делаю бессовестную вещь: если бы ты видел, как воскресла бедная женщина, – одного этого другому, кажется, было бы достаточно, чтобы быть довольным, но никакие хронические жертвы не в моем характере».
Кажется, он раньше своей подруги устал от их близости.
Какие-то качели: чувства то взмывают в облака, то устремляются к земле.
Кому только не описывал Некрасов в письмах перипетии своих отношений с Панаевой! Он вводил в курс дела и Тургенева, и Боткина, и Добролюбова, и Чернышевского… Можно представить, кому и сколько он рассказывал устно.
«А.Я. теперь здорова, – сообщает поэт Ивану Тургеневу, – а когда она здорова, трудно приискать лучшего товарища для беспечной бродячей жизни. Я не думал и не ожидал, чтоб кто-нибудь мог мне так обрадоваться, как обрадовал я эту женщину своим появлением. Должно быть, ей было очень тут солоно, или она точно любит меня больше, чем я думал. Она теперь поет и подпрыгивает, как птица, и мне весело видеть на этом лице выражение постоянного довольства – выражение, которого я очень давно на нем не видал. Все это наскучит ли мне или нет, и скоро ли – не знаю, но покуда ничего – живется».
Еще более отчетливо томление его неудовлетворенной души просматриваются в стихах: «Не торопи развязки неизбежной! И без того она недалека: // Кипим сильней, последней жаждой полны, // Но в сердце тайный холод и тоска… // Так осенью бурливее река, // Но холодней бушующие волны…»
Некрасову то и дело приходила в голову мысль бросить надоевшую подругу, однако жалость и привычка оказывались сильней. Настроения партнера были для Панаевой вполне прозрачны. «Я очень обрадовал АЯ, которая, кажется, догадалась, что я имел мысль от нее удрать, – чистосердечно признается поэт все тому же Тургеневу в феврале 1857 года. – Нет, сердцу нельзя и не должно воевать против женщины, с которой столько изжито, особенно когда она, бедная, говорит пардон. Я по крайней мере не умею и впредь от таких поползновений отказываюсь».
Примиренные, они вернулись в Россию; между ними царили прощение и любовь. Но чуть ли не в вечер возвращения Некрасов отправился к веселым девицам. Времяпрепровождение Николая Александровича с актрисульками и кокотками вошло в обыкновение. Сложился своеобразный ритуал: он уходил в загул, она, оскорбленная, реагировала очень бурно, объявляла о разрыве; он каждый раз каялся, клялся в любви и умолял простить. Они примирялись – до следующего выверта Некрасова.
И так без конца.
Его неверность была так нарочита, что рассматривалась в обществе как изощренное издевательство над Панаевой, с которой, кроме любовных, он был связан многочисленными деловыми и финансовыми отношениями. Н. Г Чернышевский как-то написал в сердцах: «Прилично ли человеку в его лета возбуждать в женщине, которая была ему некогда дорога, чувство ревности шалостями и связишками, приличными какому-нибудь конногвардейцу?»
Чтобы подчеркнуть свое неодобрение, Николай Гаврилович всякий раз после особенно оскорбительной прилюдной выходки Некрасова демонстративно подходил к ручке Панаевой.
Человек внутренне изломанный и тяжелый в быту, не приспособленный к упорядоченной жизни, не признававший верности, Некрасов создал формулу, которую в дальнейшем использовали при оценке его «интимной» лирики, – «проза любви». Чернышевский назвал его «прозу любви» «поэзией сердца». Но некрасовская любовь – это вовсе не любовь, это бурный мир страстей. В нем отсутствовало понятие любви как чувства светлого, созидающего. «Вообще же, как он однажды высказал, он больше всего любил свою собаку, с которой не раз фотографировался, – констатирует современница. – Однажды он пришел к нам совершенно расстроенный и сообщил, что у него пропала собака, и во весь вечер не раз с тоской упоминал об этой потере. «Вот и выходит, что не следует так привязываться к животным», – заметили ему. – «Да ведь это была моя единственная серьезная привязанность в жизни!» – воскликнул он с отчаянием».
Не находя в себе любви, поэт переносил ее отсутствие на всех мужчин и женщин. В его лирике трагедия личная перерастала в трагедию общечеловеческую. Позже он сам, подводя итоги прожитым годам, прозаически, хотя и в рифму, охарактеризовал свое восприятие любви и дружбы: «Он не был злобен и коварен, // Но был мучительно ревнив. //Но был в любви неблагодарен// И к дружбе нерадив».
Счастье, которое дарила любовь Панаевой, осталось в прошлом. Окружающие рассматривали былые чувства Николая Алексеевича и Авдотьи Яковлевны как Plusquаmperfekt – давно прошедшее время.
А реалии сегодняшнего дня не радовали. Осенью 1857 года у Некрасова начались боли в горле, и его характер стал совершенно невыносимым. Он кричал на правого и виноватого, оскорблял всех, попавших под руку. После сильного раздражения и без того не сильный голос у него совершенно пропадал. В это время Некрасов иногда с ужасом шептал: «Какая предстоит мне перспектива – сделаться немым!»
Отечественные доктора диагностировали у Некрасова казавшуюся неизлечимой болезнь горла и опустили руки. Панаева сопровождала его в Вене, Риме, Париже, где поэт консультировался со светилами медицины. У слабого здоровьем, болезненного Некрасова имелось в наличии множество хронических хвороб; они то и дело обострялись. «В нем… вы сейчас же распознали бы человека, шедшего через разные болезни…» – вспоминал известный мемуарист П.Д. Боборыкин.
Панаева подозревала у своего друга венерическую болезнь, и, поскольку стеснительный Николай Алексеевич не мог заставить себя обратиться к врачу, сама нашла нужного специалиста. Диагноз был неутешителен – сифилис. Прописанные доктором процедуры – втирание ртутной мази – совершили чудо: пропали язвы, вернулся голос. Но стоило болезни немного отступить, как его вновь потянуло в бордель. Он признавал любовь как сильное чувство физического влечения, свободное абсолютно от каких-либо обязательств к самому объекту любви.
П.Д. Боборыкин
Возвращаясь к Панаевой, он отчаянно каялся, вымаливал прощение. Она прощала его, они снова пытались жить вместе, и снова ссоры вспыхивали от одного неловкого слова. Авдотья Яковлевна реагировала очень бурно: «Слезы, нервический хохот, припадок». Или: «О, слезы женские, с придачей нервических тяжелых драм», – записывал с оттенком снисхождения Некрасов. Все нежные строки панаевского цикла относятся к тому времени, когда любовники находились в разлуке. А когда они воссоединялись, в любовной лирике поэта появлялись слова: «буйство», «буря», «гроза», «бездна», «поругание». И снова расставание навек.
Из-за этих многократных разрывов не сохранилась переписка Некрасова и Панаевой. Авдотья Яковлевна в очередном порыве гнева сжигала все накопившиеся письма.
Они горят!.. Их не напишешь вновь,
Хоть написать, смеясь, ты обещала…
Уж не горит ли с ними и любовь,
Которая их сердцу диктовала? —
негодовал поэт.
Их остались единицы, и об отношениях влюбленных можно судить только по воспоминаниям современников и по тем письмам, которые они адресовали друзьям.
Дела издательские
Вся эта драматическая жизнь сердца Панаевой и Некрасова происходила на фоне идеологической борьбы в «Современнике».
Панаев, владелец и главный редактор журнала, был совершенно отодвинут в сторону Некрасовым. Тот получал значительные суммы от издания своих сочинений и играл в карты, одно время – весьма удачно. «Хорошо ли играть в карты? – вопрошал пламенный защитник поэта, двоюродный брат Ивана Панаева Ипполит, долгое время заведовавший хозяйственною частью журнала. – Это уже другой вопрос. Много почитаемых и уважаемых людей играют в карты, и это не мешает им быть почитаемыми и уважаемыми в обществе. Клевета не касается их имени. По крайней мере деньги, выигранные Некрасовым у людей, которым ничего не стоило проиграть, были им употребляемы уже гораздо лучше, чем деньги, выигранные другими. …Не будем же укорять поэта за эту общую многим натурам, и иногда натурам недюжинным, слабость, тем более что у Некрасова это было скорее средство развлечения или отвлечения от тягостных дум, чем страсть. Развилась она в нем в ту пору, когда он был болен, хандрил, собирался умирать, и натура его жаждала сильных ощущений, могущих отвлечь его от обычно терзавших его тогда грустных мыслей, с которыми он не мог справиться».