Просиживая много вечеров в своем укрытии, Авдотья имела возможность убедиться, насколько узки ее горизонты, насколько низок уровень образованности, как сильно ее интересы разнятся с убеждениями и культурным багажом этих молодых образованных дворян. Самолюбивая, уверенная в своей красоте женщина чувствовала, что ее рассматривают не как равную, а лишь как красивое украшение гостеприимного дома товарища. Может быть, именно в это время возникла тщательно скрываемая неприязнь к друзьям мужа, которая впоследствии так ярко проявилась на страницах ее «Воспоминаний». Но сейчас она была молода, восприимчива и, слушая беседы и споры самых передовых мыслящих людей своего времени, постепенно вырабатывала собственное мировоззрение, которого до того у нее практически не было. На этом фоне происходило формирование культурного облика Панаевой.
В панаевском кружке по интересам Авдотья познакомилась с Федором Достоевским. Она сразу поняла, что этот молодой человек страшно возбудим и впечатлителен. Широкой известностью пользовалась история о том, что представленный на одном из вечеров «красавице с пушистыми пуклями и блестящим именем, белокурой и стройной» госпоже Сенявиной, Достоевский потерял сознание и забился в эпилептическом припадке.
«Он был худенький, маленький, белокурый, с болезненным цветом лица; небольшие серые глаза его как-то тревожно переходили с предмета на предмет, а бледные губы нервно передергивались… Все старались занять его, чтобы уничтожить его застенчивость и показать ему, что он член кружка». Его стеснительность хозяйка пыталась преодолеть радушием и предупредительностью. «Вчера я в первый раз был у Панаева и, кажется, влюбился в жену его. Она умна и хорошенькая, вдобавок любезна и пряма донельзя», – писал Достоевский брату. И можно ли было не влюбиться в эту старающуюся всем услужить, молодую очаровательную женщину: она вся точно светилась: блеск ее зубов, вишневых глаз, крупных бриллиантов на шее и в ушах сливались в ослепительное сияние. Темное платье, отделанное кружевами, подчеркивало стройную фигуру.
По словам жены писателя, А.Г. Достоевской, «увлечение Панаевой было мимолетно, но все же это было единственным увлечением Достоевского в его молодые годы. В доме у них, где к Федору Михайловичу начали относиться насмешливо, неглупая и, по-видимому, чуткая Панаева пожалела Достоевского и встретила за это с его стороны сердечную благодарность и нежность искреннего увлечения».
Впечатление, произведенное Панаевой, было настолько сильным, что ее именем и одной очень характерной чертой ее внешности Достоевский наградил героиню «Преступления и наказания», сестру Раскольникова: «Рот у нее был немного мал, нижняя же губка, свежая и алая, чуть-чуть выдавалась вперед, вместе с подбородком, – единственная неправильность в этом прекрасном лице, но придававшая ему особенную характерность и, между прочим, как будто надменность».
Болезненное самолюбие Достоевского осложняло непринужденное общение. «Он заподозрил всех в зависти к его таланту и почти в каждом слове, сказанном без всякого умысла, находил, что желают умалить его произведение, нанести ему обиду. Он приходил уже к нам с накипевшей злобой, придирался к словам, чтобы излить на завистников всю желчь, душившую его. Вместо того чтобы снисходительнее смотреть на больного, нервного человека, его еще сильнее раздражали насмешками». Он перестал бывать у Панаевых: «Достоевский страшно бранит всех и не хочет ни с кем из кружка продолжать знакомства, он разочаровался во всех, это все завистники, бессердечные и ничтожные люди». Но разочарование не коснулось хозяйки дома. Достоевский писал брату: «Я был влюблен не на шутку в Панаеву, теперь проходит, а не знаю еще». Через много лет в рассказе «Бобок» Достоевский вспомнит о «светской львице» Панаевой и наградит ее именем одну из «загробных» дам – Авдотью Игнатьевну, мечтающую и на том свете тоже иметь поклонников.
Не похоже, что Авдотья сумела оценить профессионализм историка Тимофея Грановского, которым в то время восхищался Герцен. Но при более близком знакомстве он так ей понравился и «так мило сказал, что ему очень хотелось бы, чтобы я познакомилась с его женой, что я не могла отказаться. Во взгляде и в манерах Грановского было столько мягкости, что он мгновенно располагал к себе человека». Действительно, сделавшись авторитетом и сознавая это, Грановский носил свое влияние так легко, так незаметно, что его нельзя было отличить от простых смертных… Он никого не тяготил своим авторитетом, никому не навязывал его. Он оставался тем же гуманным, мягким, симпатическим Грановским, которым был и до этого», – рассказывал П. Анненков.
С удовольствием знакомясь с приятелями мужа, на которых ее колоритная внешность производила сильное впечатление, молодая женщина старалась избегать дамских знакомств. Она чувствовала, что ее красота, за которую мужчины охотно прощали ей недостаток образованности и воспитания, в глазах интеллигентных дам послужит дополнительным «отягчающим обстоятельством». Кроме того, их мелочные разговоры, как заявляла сама Панаева, ее не интересовали.
Т.Н. Грановский. Художник П.З. Захаров
Авдотья много уже слышала о женах Грановского и Герцена от их приятелей. «Жену Герцена, Наталию Александровну, возносили до небес, а о жене Грановского говорили, что она «тупица», даже удивлялись, как мог Грановский жениться на такой неуклюжей немке, которая, кроме хозяйства, ничем не интересовалась», – рассказывала Панаева. Однако в литературном кружке звучали совсем другие отзывы: «Елизавета Богдановна Грановская была олицетворением спокойной, молчаливо-благодарной и втайне радостной покорности своей судьбе, устроившей ее положение как жены и как женщины». Именно с Елизаветой Богдановной Авдотья сошлась довольно близко. Та не отличалась красотой; была необычайно застенчива, но зато в каждом ее слове чувствовалась искренняя простота. «С первого же разу мы так сошлись, точно давно уже были знакомы, – писала много лет спустя писательница. – У нас оказалось много общего во взглядах на вещи; я очень приятно провела с ней время и дала слово на другой день опять приехать».
Елизавета Грановская оставалась одной из немногих подруг Панаевой до самой своей смерти.
В то же время жена Герцена Авдотье решительно не понравилась. Она не отрицала, что Натали хорошенькая, но находила ее лицо безжизненным, речь невыразительной, а самомнение – неоправданным. Она иронически называла ее слишком возвышенной, неестественной, уверенной, что стоит выше всех женщин по своему развитию, уму и высоким дарованиям, и поэтому нелюбезной.
Возможно, именно в те дни Авдотья свела знакомство с женой Огарева Марьей Львовной, что в дальнейшем обернулось серьезными последствиями.
Проведя детство в многодетной семье, Авдотья с радостной надеждой ожидала рождения собственного ребенка. В середине XIX века периоды беременности и родов составляли значительную часть жизни женщины. Забота о детях составляла неотъемлемый факт женского духовно-нравственного бытия, одну из важнейших сфер ее повседневного попечения. Производя на свет и воспитывая детей, женщина благородного сословия действовала в соответствии с нормами общепринятой культурной традиции.
Крестьянка для родов удалялась в какой-нибудь сарай или амбар и там в полном одиночестве совершала обыденное таинство рождения. В случае каких-либо серьезных осложнений родные звали деревенскую повитуху. В дворянской среде рождение детей происходило в привычной для женщины обстановке – в семейной спальне или другом помещении дома. Отличались дворянские роды от крестьянских присутствием на них матери роженицы, ее других старших родственниц, а иногда и мужа. Но в целом уровень родовспоможения был одинаков для женщин всех сословий. Так что заявление профессора патологии А. Шкляревского о том, что «несчетное число матерей гибнет в городах и селах жертвами неумения или невежества подающих помощь роженицам», касалась не только простого народа.
Даже хорошо физически развитая Авдотья намучилась, рожая дочь. Однако девочка не прожила и двух месяцев. Это событие не стало чем-то из ряда вон выходящим. Детская смертность в России была велика как в народе, так и в среде аристократической. В первой четверти XIX века до пятого года жизни в Петербурге умирали более двух третей родившихся. Причиной такого печального положения были примитивные средства лечения и низкий уровень развития педиатрии[2].
Осиротевшую мать подобные соображения не успокаивали. Тоска по маленькому теплому тельцу, по темным глазкам, которые уже научились отличать ее среди нянюшек, вызывала приступы отчаянья. Добросердечный Панаев тоже горевал, но старался утешить жену, уговаривал смириться с неизбежным, надеяться и верить, что у них будут еще дети. В его воспоминаниях очень мало сведений о семье, о жене, об интимном, но смерть дочери упоминается.
Авдотья не желала слушать утешений, заходясь в пароксизме страдания. Горе не сблизило супругов, оно гнало Ивана из дома. Он все чаще уходил в гости, к друзьям, на спектакли: у Панаева явно отсутствовала предрасположенность к тихой семейной жизни. Боль, тоска, обида, ревность, бессонные ночи – все пришлось пережить молодой жене.
Придя в себя после тяжелых родов и смерти дочери, Авдотья произвела некую переоценку ценностей. Ужасно обидно с ее молодостью и красотой стать смешной – обманутой, пренебрегаемой женой. Очень хотелось ребенка. Здесь она совершала общую ошибку женщин всех времен и народов – надеялась вернуть в лоно семьи гуляку-мужа с помощью прелестного малютки. С ребенком не получалось, а других способов воздействия на ветреного Панаева неопытная Авдотья измыслить не могла. Однако не порывать же со знатным, богатым, щедрым и – надо отдать ему справедливость – добрым мужем. Да и куда она пойдет – обратно в театральную квартиру?
Особую статью представлял то обстоятельство, что муж не собирался блюсти и добродетель Авдотьи и не препятствовал приятелям приударять за ней. «Если бы ты знала, как с нею обходятся! – писал о ней жене из Петербурга Тимофей Грановский. – Некому защитить ее против самого нахального обидного волокитства со стороны приятелей дома». Более того, Панаев не только не пресекал пошлых ухаживаний, но предлагал и супруге не отказывать себе в невинных развлечениях: не наступать на горло собственной песне, если кто-то понравится.