Николай Некрасов и Авдотья Панаева. Смуглая муза поэта — страница 7 из 37

Впрочем, этот упорно повторяющийся слух скорее всего постфактум измыслен защитниками Панаевой, чтобы оправдать последующие события.

Так или иначе, постепенно она приходила к мысли, что надо перестать рвать сердце из-за неверности мужа – его уже не переделать – и принимать жизнь такой, какая она есть.

Желающих приволокнуться за Авдотьей было довольно. Она еще более похорошела. «Одна из самых красивых женщин Петербурга», – утверждал аристократ Владимир Соллогуб. «Женщина с очень выразительной красотой», – признавал французский писатель Александр Дюма. Им вторил художник Павел Ковалевский: «красивая женщина» – «нарядная, эффективная брюнетка». «Красавица, каких не очень много», – позднее свидетельствовал суровый разночинец Николай Чернышевский.

«Это была небольшого роста, не только безукоризненно красивая, но и привлекательная брюнетка, – описывал Авдотью в своих мемуарах поэт Афанасий Фет. – Ее любезность была не без оттенка кокетства. Ее темное платье отделялось от головы дорогими кружевами или гипюрами; в ушах у нее были крупные бриллианты, а бархатистый голосок звучал капризом избалованного мальчика. Она говорила, что дамское общество ее утомляет и что у нее в гостях одни мужчины». Действительно, она предпочитала в мужской компании составлять единственное приятное исключение, и из всех женщин в это время благоволила только к Елизавете Богдановне Грановской.

Теперь Авдотья научилась иначе относиться к мужу: не пыталась переделывать, махнула рукой на его «особенности». Это видно из равнодушной заметки в ее письме того времени: «У Панаева развелось столько знакомых в Павловске, что он редко приходит домой с музыки».

Увлечения Ивана Ивановича ни для кого не были секретом и нередко становились предметом шуток. Раз посреди оживленного разговора Панаев, который в это время ухаживал за какою-то важною кокоткой, но пока не мог еще добиться взаимности, сделался неожиданно молчаливым и впал в глубокую задумчивость; заметив это, Тургенев дал знак молчания, указал глазами на Панаева и, обратясь к нему, продекламировал меланхолическим тоном: «Ты любишь, русский, ты любим, // Понятны мне твои страданья!»

«Панаеву в голову не приходило рисоваться своими хорошими поступками или окружить себя приживальщиками, которые бы трезвонили о них на всех перекрестках. Кажется, он мог бы, по крайней мере, требовать от тех, которые постоянно ели и пили у него, чтоб они хоть не сплетничали на него. Я думаю, не было другого литератора, у которого для всех нуждающихся всегда был бы готов приют, помощь и всякие услуги», – позднее в своих «Воспоминаниях» сокрушалась Авдотья Яковлевна.


И.И. Панаев


На смену горячей любви к Эдокси и Панаеву пришло почти родственное отношение, если не дружба, то приятельство. И сразу стало легче. Но знакомые осуждали ветреность ее супруга: можно ли так небрежно относиться к такой милой безропотной и безответной жене! – возмущались многие литераторы, сами ведущие разнузданную жизнь, по нескольку раз переболевшие стыдными болезнями. Беспощадная строгость в кружке к Панаеву легко объяснялась тем, что он не был способен мстить, тогда как о слабостях других боялись и заикнуться, зная наверное, что это не пройдет даром.

«Тогда было в моде предательство, – вспоминал П.В. Анненков. – Жить общественными интересами еще не привыкли в ту пору, и даже лучшие люди отдавали столько души дрязгам своего муравейника. Кляузы, пересуды, подвохи доходили до грандиозных размеров в тогдашних литературных кругах. Развращенное рабством общество заражало своими болезнями даже лучших своих представителей».

Позже Иван Иванович с огорчением убедился, что был обязан именно своим близким приятелям тем, что о нем в литературной среде постоянно ходили всякого рода сплетни. В первую минуту огорчения Панаев говорил: «За что они так всегда преследовали меня? Что я им сделал дурного? Если я такой дрянной человек, то как же они могли столько лет находиться со мной в таких коротких приятельских отношениях? Как хватало у них духу, после того как они распускали всякие сплетни на меня, жать мне руку и садиться за мой стол? Как у них язык ворочался уверять меня в своей дружбе? Мне так тяжело и такая мучительная тоска давит меня, что я места не нахожу».

Но общительный характер и добродушие заставляли его прощать все обиды и по-прежнему быть на все готовым ради своих друзей. «В безумных оргиях уходит жизнь как сон: //Шампанское с утра до ночи льется, // Крик, женщины, бокалов битых звон… // Хоть тяжело, а весело живется!»

Дружба с Виссарионом Белинским

В обществе, где Эдокси теперь вращалась, существовали обычные богемные забавы – сплетни, интриги, карты, попойки, адюльтеры, одалживание с отдачей и без отдачи. Только образовательный и умственный уровень в писательском кругу был достаточно высок. Вначале очень далекая от литературы, молодая женщина теперь еще более чутко вслушивалась в беседы завсегдатаев литературных гостиных в обеих столицах. Чаще всего это были легкие, остроумные и необязательные разговоры. Но и они развивали слушательницу, способствовали умению лаконично и емко формулировать мысли, выразительно описывать свои чувства и переживания. Собственное мнение по злободневным или специальным вопросам она не высказывала, да оно у нее еще и не сложилось.

Многие члены литературного кружка, не знавшие французского языка или мало знакомые с подробностями эпохи Великой французской революции, сходились в доме Панаева каждую субботу, и он прочитывал им то, что успевал перевести и оформить в течение недели. Все считали как бы обязанностью Панаева оказывать услуги, в том числе и как переводчика, и, кроме него, не обращались ни к кому другому. Чтение оканчивалось обыкновенно жаркими спорами… Авдотья была поглощена своими женскими проблемами, но все эти столь новые для нее знания откладывались в уме, переосмысливались и в свое время послужили основой ее собственного творчества. Молодая пытливая женщина постигала законы и обыкновения литературного цеха, в ускоренном темпе проходила «свои университеты».

Знакомство с Виссарионом Белинским (1811–1848) и его рыцарственное отношение к ней значительно подняли Авдотью в глазах окружающих.

Еще в 1834 году, прочитав начало «Литературных мечтаний» Белинского, Панаев, по собственному выражению, «охотно бы тотчас поскакал в Москву познакомиться с автором». С этого времени он не пропускал статей Белинского, а Белинский со своей стороны следил за произведениями Панаева, появлявшимися в печати. Вскоре между ними завязалось заочное общение. Московские знакомцы в свои приезды в Петербург много и подробно рассказывали о Белинском. Панаев стал как бы заочным членом московского кружка.

В конце 1839 года увеличивающаяся нужда заставила Белинского покинуть «Московский наблюдатель» и искать другую работу. Иван Панаев свел его со своим свояком Андреем Краевским, владельцем «Отечественных записок». Тот согласился пригласить Белинского, хотя раньше от сотрудничества с ним категорически отказывался, называя «крикуном-мальчишкой». Однако опытный издатель очень туманно сформулировал свои обязательства по отношению к критику, обещая ему работу, «какая у него случится». Белинский переехал из Москвы в С.-Петербург, чтобы взять на себя руководство критическим отделом журнала. Эта работа стала периодом расцвета его литературной критики. Он привлек к участию в журнале новых сотрудников, в основном, своих друзей и единомышленников – Василия Боткина, Михаила Бакунина, Тимофея Грановского, Николая Кетчера, Петра Кудрявцева.

Советское литературоведение сформировало какую-то ходульную фигуру Белинского, почти лишенную человеческих черт: складывалось впечатление, что он постоянно кого-то обличал, поучал и объяснял несмышленым, что и когда хотел сказать такой-то писатель и в чем он заблуждался. На самом деле это был очень трепетный и тонкий характер – недаром вокруг него объединилось так много талантливых и самых разных по нравам, темпераментам и убеждениям людей.

«Чужой в своем семействе», болезненный ребенок перерос многочисленные детские хвори и поступил на словесное отделение философского факультета Московского университета. Во время учебы формировались тесные дружеские кружки единомышленников, из которых впоследствии вышли влиятельные деятели русской литературы и общественной жизни. Здесь юноша нашел друзей – Герцена, Огарева, Станкевича, Кетчера, Корша. За написание драмы из народной жизни антикрепостнического содержания его исключили из университета, но знакомые предложили ему работу в журнале «Телескоп», где он в 1834 году опубликовал свою первую критическую статью «Литературные мечтания. Элегия в прозе». Автор делал исторический обзор русской литературы и рассуждал на тему ее будущего. Он первый заговорил о начале новой эпохи, эпохи реализма, в русской литературе. Журнал закрыли за публикацию «Философических писем» Петра Чаадаева, в которых автор восхищался европейской культурой и противопоставлял ее отечественному упадку. Единственный источник средств к существованию иссяк, все попытки найти заработок оказались тщетными. В начале 1838 года стараниями друзей и единомышленников Белинский занял должность редактора журнала «Московский наблюдатель». Именно на этой должности он получил возможность печатать свои публицистические статьи и окончательно убедился, что его призвание – литературная критика.

Впоследствии Тургенев с теплотой вспоминал о начале своей дружбы с Белинским. По-человечески привлекательный, он обладал незаурядным публицистическим талантом. Его критические статьи производили шум в Москве и Петербурге. В великосветском обществе ходили слухи, «что и наружность его самая ужасная; что это какой-то циник, бульдог, призренный Надеждиным с целью травить им своих врагов. Упорно, и как бы в укоризну, называли его «Беллынским». Но от Станкевича и Бакунина Тургенев слышал другое. И знакомство не разочаровало его.

Виссарион Григорьевич Белинский был «человек среднего роста, на первый взгляд довольно некрасивый и даже нескладный, худощавый, со впалой грудью и понурой головой». Он постоянно кашлял, и следы чахотки всякого, даже не медика, поражали в нем. «Лицо он имел небольшое, бледно-красноватое, нос неправильный, как бы приплюснутый, рот слегка искривленный, особенно когда раскрывался, маленькие частые зубы; густые белокурые волосы падали клоком на белый прекрасный, хоть и низкий лоб». Особенное впечатление производили его глаза; Тургенев говорил, что «не видал глаз, более прелестных, чем у Белинского. Голубые, с золотистыми искорками в глубине зрачков, эти глаза, до сей поры полузакрытые ресницами, вдруг расширились и засверкали; он воодушевился, когда речь зашла о Бакунине, о Станкевиче. Говорил Белинский слабым хрипловатым голосом, с особенными ударениями и придыханиями, упорствуя, волнуясь и спеша…». «Его выговор, манеры, телодвижения… вся его повадка была чисто русская, московская». «Недаром, – подумалось Тургеневу, – в жилах его текла беспримесная кровь – принадлежность нашего великорусского духовенства, сколько веков недоступного влиянию иностранной породы».