ие в столичной литературе. В провинции были известны только результаты этих процессов, а не их суть, и Туношенский, конечно, никак не мог сориентировать в ней юношу, увлеченного литературой и в особенности поэзией. Его уроки не могли дать противоядие от низкосортной литературы, научить отличать Пушкина от Бенедиктова и Жуковского от Подолинского. Видимо, именно так нужно интерпретировать некрасовские слова, что для него Пушкин и Бенедиктов были практически неотличимы. Понять, чем Пушкин лучше Бенедиктова, было, конечно, непосильно для начинающего поэта, а потому неудивительно, что более «яркий», громкий Бенедиктов и подобные ему стихотворцы привлекли Некрасова больше, чем Пушкин, у которого могло нравиться только то, что было внешне похоже на поэзию Бенедиктова. Можно, однако, сказать в защиту юного провинциального любителя поэзии, что в разгар популярности Бенедиктова и такие опытные столичные литераторы, как Петр Андреевич Вяземский, Андрей Александрович Краевский, Федор Иванович Тютчев, оценивали его творчество чрезвычайно высоко.
После уроков Туношенского учеников «от противного» тянуло именно к такой поэзии. «Риторика» Кошанского учила следовать разуму, принципам умеренности, сдержанности, простоты, ясности, избегать расплывчатых сравнений и поэтому ассоциировалась с гимназической дисциплиной, рутиной, казалась руководством к составлению верноподданнических речей для торжественных церемоний, тогда как эпигонская вульгарно-романтическая поэзия изобиловала дерзкими образами. Например, начало стихотворения Бенедиктова «Горные выси» («Одеты ризою туманов / И льдом заоблачной зимы, / В рядах, как войско великанов, / Стоят державные холмы. / Привет мой вам, столпы созданья, / Нерукотворная краса, / Земли могучие восстанья, / Побеги праха в небеса!») наверняка показалось бы «галиматьей» Кошанскому и его ярославскому адепту, но для гимназиста выглядело как дерзкое нарушение набивших оскомину правил, проявление свободы. К тому же в таких стихах выстраивался образ лирического героя, «раздираемого страстями», дерзкого, бунтующего против чего-то, недовольного окружающим миром, титанической личности, спорящей с роком, мирозданием («О, дайте мне крылья! О, дайте мне волю! / Мне тошно, мне душно в тяжелых стенах!» — писал в «Библиотеке для чтения» Петр Павлович Ершов — поэт-эпигон, более известный современному читателю как автор сказки «Конек-Горбунок»). Всё это привлекало и выглядело свежим и освобождающим. Именно таким, а не почерпнутым из учебников Кошанского примерам хотелось следовать юному Некрасову, вступавшему на сочинительскую стезю.
С копирования вульгарно-романтической поэзии начинается собственное стихотворство Некрасова («что ни прочту, тому и подражаю»); образы ярославской природы, крестьянских детей, дороги, Волги с бурлаками, все впечатления детства пока не востребованы им, не кажутся достойными высокой литературы. Подражая Бенедиктову, Кукольнику, Подолинскому, Бернету, Некрасов в Ярославле включается в актуальный процесс, в своеобразную литературную революцию, приведшую в журналы, альманахи, издательства большие массы эпигонов, людей посредственных дарований, овладевших высоким «романтическим» лексиконом (сам Некрасов впоследствии назовет это явление «фразерством») и фактически заменявших литературу, поэзию, мысль их подобиями, имитацией, неизбежно лишенной самого важного. Циничный Сенковский охотно публично провозглашал гениями таких ничтожеств, как Тимофеев или Кукольник, и холодно говорил о Пушкине и Лермонтове. И в этом были своя логика и своя выгода. Такая поэзия легко подменяла конкретный протест абстрактным. Бороться с бурей или роком, бросать вызов грозе или волне существенно проще и безопаснее, чем бороться с положением вещей в стране. Если присмотреться, то фактически вся подобная поэзия в конечном счете вполне благонамеренна: бурные страсти легко сводятся к смирению, к провозглашению покорности Богу, проповеди вполне убогой морали. Если за лермонтовскими стихами, его демонизмом и аморализмом угадывалась трагическая судьба «гонимого странника», ведущая его к подножию горы Машук, к гибели в 26 лет, то за стихами Бенедиктова была вполне успешная карьера чиновника. Коммерческая литературная промышленность легко делала выбор в пользу безопасной имитации, дискредитируя подлинную литературу. Это был не бунт, не протест, а нечто вроде гимназической «шалости» — волнующей, внешне дерзкой, но в конечном счете безопасной.
Трудно сказать, видел ли юный Некрасов изнаночную сторону той журнальной поэзии, которая завоевала его внимание и стала для него примером для подражания. Возможно, начинающий стихотворец интуитивно чувствовал ее «несерьезность». Его опыт усадебной и гимназической жизни совсем не включал в себя ничего похожего на борьбу с роком. Косвенно Некрасов признавал это в позднем и в большой степени автобиографическом романе «Жизнь и похождения Тихона Тростникова», в котором заглавный герой так характеризует свое раннее творчество: «…Ко всем дурным наклонностям, которые волновали мою бурную, необузданную юность, с некоторых пор присоединилась еще одна — именно страсть сочинять стихи. Чтение романов не имело на меня такого влияния, какое имеет оно над большею частию молодых, неопытных голов: я не сделался ни безотчетным мечтателем, который живет на земле только для того, что бренное тело его приковано к этой «юдоли плача». Я не сделался пламенным идеалистом, которые за множеством выспренних идей и высших взглядов забывают даже обедать; нет, романтическое настроение, к которому несколько настроило меня чтение романов, не заглушало во мне голоса жизни положительной; я всегда был более человек положительный, нежели мечтатель; фантазия моя, как бы широко и свободно ни разгулялась она, никогда не загащивалась в «туманной дали» долее того срока, который нужен человеку для сварения пищи: желудок напоминал ей очень исправно свои потребности, — и фантазировать натощак мне казалось делом до крайности неблагоразумным. Однако ж чтение романов развило во мне идеализм настолько, что одних ежедневных житейских мелочей мне казалось недостаточно для наполнения пустоты жизни, и я скоро почувствовал стремление к невещественным интересам: с детской доверчивостью к собственным силам принялся я писать стихи…»
С поправкой на то, что это признание сделано уже опытным человеком, относившимся к собственным юношеским опытам с беспощадной иронией, можно констатировать, что Некрасов никогда не забывал, что это «всего лишь» поэзия, поверхность, никак не связанная с глубиной его жизни, его опытом, его личностью. Соответственно и собственное «вдохновение» нужно черпать не из жизни и подлинных переживаний, но опять же из литературы: «На что я ни жаловался в своих стихах: и на любовь, которой я не чувствовал и не мог по молодости лет чувствовать; и на измену друзей, которых не имел и настоящего значения их не понимал; и на холодность и жестокость «братий», которые обращали внимания на меня столько же, сколько на собаку, бессознательно лающую; и на «милую», которую подвергал проклятиям; мало того: я пел даже «деву неги», «восторги сладострастья», которых не чувствовал…» Некрасов занимается именно тем, чем всегда занимается эпигон: копирует в данном случае уже не «оригиналы», а их имитаторов, не только не пытаясь выразить собственное мироощущение в новых, оригинальных художественных формах, но и в формы уже готовые, созданные другими, влить свои подлинные чувства (такое бывает в литературе, когда сильный поэт выражает себя в сложившихся поэтических формах; пример — Лермонтов).
Результатом бурного процесса сочинительства стал ворох стихов: «Так к 15-ти годам составилась целая тетрадь». Впоследствии, уже после отъезда из Ярославля, она была издана под названием «Мечты и звуки». Не все стихотворения, вошедшие в сборник, были написаны в гимназическое время; исследователи продолжают спорить, какие созданы уже после приезда в Петербург. Вопрос этот трудноразрешим из-за отсутствия данных: практически не сохранилось автографов, в том числе и той самой легендарной тетради («Тетрадки с детскими упражнениями я уничтожил», — говорил поэт перед смертью); нет свидетельств и указаний на время и место создания конкретных стихотворений. В любом случае, если даже значительная часть текстов была написана уже в Петербурге, то в целом эта книга ярославская, своим духом и формой обязанная гимназическому чтению журналов.
Книжка состоит из сорока четырех стихотворений с названиями типа «Ангел смерти», «Горы», «Безнадежность», «Пир ведьмы» и т. п. Это образцовое эпигонское вульгарно-романтическое сочинение. Стихи не только наполнены штампами, которыми автор явно не всегда твердо владеет, допуская комические диссонансы («Невольно сурово глядишь на руину / И думою сходствуешь с нею вполне»; «Нет ни горести, ни страха / На блистательном челе. / То душа, со смертью праха / Отчужденная земле»). Книжка не только наполнена экзотическими картинами, которые сам автор никогда не видел, а вычитывал из стихов других эпигонов («Они манят к той дивной стороне, / Где жизнь сладка, от звуков тает камень, / Где всё восторг, поэзия и пламень» или «Передо мной Кавказ суровый, / Его дремучие леса / И цепи гор белоголовой / Угрюмо-дикая краса»), но и по содержанию вполне эпигонская. Картины удивительных красот завершаются «философическими» раздумьями, представляющими собой преимущественно назидательно высказанные банальности («Жизнь без надежд — тропа без цели, / Страсть без огня, без искр кремень, / Пир буйный Вакха без веселий, / Без слез тоска, без света день»). Титаническая борьба со стихией («Вчера я бесстрашно сидел под грозою /И с мужеством буйным смотрел в небеса, / Не робостью кроткой — надменной мечтою, / Суровой отвагой горели глаза») выливается в благонамеренные сентенции (лирический герой просит смерть прийти за ним не тогда, «Когда душа огнем мучений / Сгорает в пламени страстей», а в тот момент, «Когда я мыслью улетаю / В обитель к горнему царю, / Когда пою, когда мечтаю, / Когда молитву говорю»).
Может быть, единственным проявлением оригинальности во всей «тетрадке» был принцип отбора тем для подражания. Так, у Некрасова совершенно отсутствует специфическая бенедиктовская «эротика» («Люблю я Матильду, когда амазонкой / Она воцарится над дамским седлом, / И дергает повод упрямой рученкой, /И действует буйно визгливым хлыстом. / Гордяся усестом красивым и плотным, /Из резвых очей рассыпая огонь…»). Практически нет у него и исторических сюжетов, которые любили эпигоны (возможно, юный поэт чувствовал себя