ричисляет к ней первую поэму Тургенева «Параша», только что вышедшую в свет), но само обозначение лермонтовской поэзии как «школы» означает, что у него можно учиться.
«Обучение» в «школе» Лермонтова Некрасов начинает с неожиданной стороны — пишет на него пародии. В 1844 году Некрасов пародирует стихотворение «И скучно и грустно, и некому руку подать…». У него получается:
И скучно, и грустно, и некого в карты надуть
В минуту карманной невзгоды…
Жена?., но что пользы жену обмануть?
Ведь ей же отдашь на расходы!
К этому тексту он не отнесся серьезно и включил его в фельетон «Преферанс и солнце». Однако затем Некрасов пишет пародию на «Казачью колыбельную песню», которая неожиданно окажется для него настолько важна, что он включит ее в «Петербургский сборник» с подзаголовком «Подражание Лермонтову» (а не «пародия» на Лермонтова):
Спи, пострел, пока безвредный!
Баюшки-баю.
Тускло смотрит месяц медный
В колыбель твою…
Эти пародии не являются средством как-то унизить Лермонтова, высмеять его поэзию. Тот же Белинский не воспринимал «Колыбельную песню» Некрасова как какое-то хулиганское деяние по отношению к великому поэту. Это, скорее, освоение лермонтовского взгляда на мир и использование его для выработки собственного. Некрасов берет очень характерные и узнаваемые лермонтовские ритмы и интонации как своего рода рамку и «вставляет» в нее поверхностно-юмористическое или сатирическое содержание. И происходит что-то совершенно неожиданное. По теме «Колыбельная песня» очень близка ко многим некрасовским стихотворным фельетонам, особенно к опубликованному в «Физиологии Петербурга» «Чиновнику». В обоих произведениях рисуется образ канцеляриста-взяточника. Но если в «Чиновнике», написанном бойким, но совершенно стертым пятистопным ямбом (напоминающим разве что шутливый пушкинский «Домик в Коломне»), мы видим простую и довольно мелкую сатиру, в лучшем случае намекающую, что брать взятки нехорошо, то в «Колыбельной песне» благодаря наложению бесславной и позорной судьбы чиновника на трогательную и возвышенную лермонтовскую фактуру — обращение матери к младенцу, которому предстоит стать настоящим казаком, — его будущие служебные нарушения начинают рассматриваться как бы в более широкой перспективе, и неожиданно за насмешкой проглядывает глубокая горечь, подлинная трагедия: жизнь чиновника становится дурной потому, что не соответствует высокому предназначению человека, выглядит как предательство этого предназначения. Само отсутствие ответа на вопрос, почему так произойдет, делает этот вопрос настоятельным, заставляет читателя смеяться и презирать не только чиновника, но и положение вещей, прямо от колыбели ведущее человека к такой судьбе, подталкивает его к недовольству «настоящею действительностию», заставляет размышлять «о судьбе будущего». Если в некрасовских фельетонах центральным приемом является ирония, насмешка скрывается под маской добродушного снисхождения к «грешкам» чиновника (так, например, описывается приспособленчество чиновника в одноименном фельетоне: «Пред старшими подскакивал со стула /Ив робость безотчетную впадал, / С начальником ни по каким причинам — / Где б ни было — не вмешивался в спор»), то новое ощущение трагизма такой жизни и скорби о человеке позволяет уже не юлить, не намекать, а использовать прямое, резкое (и, конечно, очень лермонтовское) слово: «Будешь ты чиновник с виду / И подлец душой»; «До хорошего местечка / Доползешь ужом». В «Чиновнике» доминирует ирония:
По службе вел дела свои примерно
И не бывал за взятки под судом,
Но (на жену, как водится) в Галерной
Купил давно пятиэтажный дом.
В «Колыбельной песне» воровство прямо названо воровством, без всякого ерничества и недомолвок:
И охулки не положишь
На руку свою.
Спи, покуда красть не можешь!
Баюшки-баю.
Купишь дом многоэтажный,
Схватишь крупный чин
И вдруг станешь барин важный,
Русский дворянин.
Прямое, бескомпромиссное, «жестокое» высказывание, сделанное от лица моральной человеческой правды, становится важнейшей краской, найденной в этой «пародии» Некрасовым. Это священная ярость («демократическая злость», как назвал ее Герцен существенно позднее), подобная гневу библейских пророков, поднимающаяся до сатиры Кантемира, Новикова, Фонвизина, Державина. В этом тексте это всё очень сгущено и резко, как бывает в случаях вдруг обретенного голоса; недаром это стихотворение до конца жизни Некрасова останется одним из самых «нецензурных» его произведений, постоянно вызывавшим запреты. После того как «Колыбельная песня» была напечатана, сам шеф жандармов Алексей Федорович Орлов потребовал наказать цензора, дозволившего ее публикацию: «Сочинения подобного рода, по предосудительному содержанию своему, не должны бы одобряться к печатанию». Начальство боялось, конечно, не покушений на литературную славу и значение Лермонтова, но покушения на «всё самое святое и высокое», именно потому, что стихотворение показывает, как в тогдашнем обществе всё святое и высокое было поругано и предано.
«Колыбельная песня» — блестящее стихотворение, одна из первых поэтических удач Некрасова, превосходящая абсолютно всё написанное им ранее, — займет почетное место в его прижизненных собраниях стихотворений (хотя и будет переноситься в раздел «Приложения» — формально как «несерьезное», а на деле по цензурным причинам). Но не в нем Некрасов видел свое новое рождение как поэта и не его первым показал Белинскому. В «Колыбельной песне» не хватает для «нового начала» своей темы, чего-то специфического, присущего только ему одному, эффект создается с помощью соединения двух уже хорошо разработанных в литературе (в том числе и самим Некрасовым) тем. В поисках своей темы Некрасов как бы открывает для себя те части своей жизни, опыт которых ему до сих пор не требовался ни в литературных занятиях, ни для вхождения в круг Белинского (для последнего были важнее его бедствия и мелкое предпринимательство в Петербурге): детство и раннюю юность, проведенные в поместье. Не то чтобы он вдруг вспомнил о них посреди петербургской жизни или краткое пребывание в Грешневе в 1844 году пробудило в нем тяжелые воспоминания о страшных сценах из детства. В детстве Некрасова не было ничего экстраординарного. Но благодаря Белинскому он научился видеть в тех обыденных крепостных порядках, среди которых вырос, в самом крепостном праве нечто ненормальное и в своей ненормальности ужасное. И в какой-то момент, когда Некрасов был озабочен поисками своей темы, инвективы Белинского в адрес крепостного права совместились с судьбой и личностью его «ученика».
Наиболее важным здесь было то, что он сам в силу происхождения был крепостником — не жертвой, а «злодеем», принадлежал к тем, кто виновен в страданиях миллионов людей. Или, точнее, в диалектике гегелевского типа, хорошо понятной Белинскому и его друзьям, — одновременно виновником и жертвой. И Некрасов пишет стихотворение «Родина», направленное не просто против крепостного права (хотя и об этом тогда писали нечасто), но как бы против самого себя как его порождения.
В чем сила этого еще одного «лермонтовского» стихотворения Некрасова? Оно «лермонтовское» в том числе и потому, что здесь обвинения в адрес помещичьей усадьбы наложены на лермонтовский ритм и смысл (очевидно, что по мелодике стиха и по теме — возвращение в родную усадьбу — оно напоминает «Как часто, пестрою толпою окружен…»). Но в некрасовском стихотворении нет никакой «шутки» и иронии в тех бескомпромиссных прямых словах, которые описывают усадебные обычаи:
И вот они опять, знакомые места,
Где жизнь отцов моих, бесплодна и пуста,
Текла среди пиров, бессмысленного чванства,
Разврата грязного и мелкого тиранства;
Где рой подавленных и трепетных рабов
Завидовал житью последних барских псов…
Лирический герой обвиняет самого себя и потому вправе говорить такие слова:
Где научился я терпеть и ненавидеть,
Но, ненависть в душе постыдно притая,
Где иногда бывал помещиком и я;
Где от души моей, довременно растленной,
Так рано отлетел покой благословенный,
И неребяческих желаний и тревог
Огонь томительный до срока сердце жег…
И это воспитание, пробуждающее ненависть, одновременно накладывает на самого автора несмываемую печать:
Нет! в юности моей, мятежной и суровой,
Отрадного душе воспоминанья нет;
Но всё, что, жизнь мою опутав с первых лет,
Проклятьем на меня легло неотразимым, —
Всему начало здесь, в краю моем родимом!..
Эта печать — конечно, в первую очередь печать вины за соучастие в произволе, в самом крепостном праве, в этих социальных порядках, но одновременно и печать на характере, на самом складе личности, на судьбе. Можно сказать, что здесь появляется новый вид сочувствия, в значительной степени перекликающийся с отразившимся в лермонтовской «Думе»: лирический герой «Родины» проклинает социальное явление за зло, какое оно причинило не окружающим, а ему самому, не обездолив, но искалечив его душу. Здесь рождается новый лирический герой — «изломанный» человек, который неизбежно проклинает и то, что любил, потому что все его любимые существа также искалечены, их трагическая судьба несет на себе такое же неизбывное клеймо позора, что и его собственное. О матери: