Есть в стихотворении еще одно противопоставление — антитеза в облике самой героини, противоречие между ее сиюминутным «злым чувством» и «кроткой и нежной» душой. И прощение, которое возлюбленная дарует герою, обусловлено тем, что душа у нее, вопреки впечатлению, которое может сложиться из-за ее поведения, нежная и кроткая, а «злое чувство» возникает у нее, когда герой причиняет ей боль своими подозрениями. В некотором смысле сама ссора оказывается только парадоксальным способом проявить эту кротость, напомнить о ней. Даже то, что это не разрыв, а именно ссора, то есть мелочь жизни, говорит о нежности и доброте женщины. «Ненавистное слово» в ее устах не означает оскорбление, идет не из глубины души, а от взволнованного, злого, но сиюминутного и поверхностного чувства. Очевидно, что так и у самого героя: его ревность и упреки тоже вызваны «мятежной страстью», не отражающей его «любящей» натуры. Вспышки гнева, обидные слова, которые они периодически бросают друг другу, — только проявления подлинной любви и привязанности. (Придирчивый глаз в самом этом контрасте может увидеть некоторый оттенок внушения ей и самому себе, что, несмотря на ее вспышки гнева и его ревность, они друг друга любят.) Этот мотив ссоры, заканчивающейся примирением и только подтверждающей подлинность и глубину любви, станет одним из центральных в «панаевском цикле».
Примерно так и складывались отношения Панаевой и Некрасова в реальной жизни. Почти с самого начала они не были простыми. Каждый, вероятно, считал, что дает больше, чем получает. Периоды безоблачного счастья сменялись ссорами, скандалами, завершавшимися очередными возвращениями друг к другу. Что может победить такую любовь, которая включает в себя ссоры как проявление своей глубины? Очевидно, что у такой любви есть слабое место — привычка и рутина, скрытая в самих ссорах и примирениях. Видимо, только усталость от них, усталость друг от друга могла победить эту любовь, то есть и кончиться она могла таким же «бытовым», рутинным образом. Пока же сами ссоры были своего рода развлечением, нарушением привычного течения жизни. К тому же и сама эта жизнь не была еще такой уж рутинной. Некрасов был поглощен журнальными делами (Авдотья Яковлевна жаловалась своей подруге Марии Львовне Огаревой: «Некрасов занят, как вол, и я в неделю много если скажу с ним три слова»), и надоесть друг другу они не успевали.
Сама Панаева также не удовлетворялась ролью хозяйки дома. Вместе с Панаевым она начала вести в «Современнике» отдел мод, затем попробовала силы в литературе повестью «Семейство Тальниковых», в которой очень жестко и гиперболизированно (возможно, отчасти и здесь поддавшись «злому чувству» и гневу) свела счеты с безрадостным детством (правда, повесть оказалась совершенно «нецензурной» и при ее жизни так и не увидела свет). Она сразу проявила себя как добротный беллетрист, бытописатель, способный вполне живо изображать лица и обстановку. Тем не менее с самого начала Панаева не имела серьезных литературных амбиций, и у нее с Некрасовым никогда не было профессионального соперничества, тем более что Некрасов отчасти благословил ее на литературную деятельность (одобрительно отзывался о ее первых опытах и Белинский). Но если она была заведомо слабее Некрасова в сфере литературы, то в сфере эмоций, сфере личностной они были равными соперниками.
«ВЕСЕЛАЯ КОМПАНИЯ»
1848 год начался, можно сказать, рутинно. Январь и февраль прошли в уже, видимо, ставших Некрасову привычными журнальных хлопотах. Он готовил первые номера «Современника», в которых, включая апрельскую книжку, еще печатал статьи Белинского (критик больше не мог работать — его болезнь перешла в последнюю стадию). В них же были опубликованы «Сорока-воровка» Герцена, произведения Дружинина, Гончарова, Соловьева, Грановского, очередные «записки охотника» Тургенева. Тогда же Некрасов набрал и готовил к печати новый сборник — «Иллюстрированный альманах», в котором намеревался всё-таки опубликовать «Семейство Тальниковых» Панаевой, забракованное Никитенко. Однако к концу февраля ход событий резко изменился.
Двадцать второго февраля 1848 года в ответ на отмену королем Франции Луи Филиппом «реформистских банкетов» в Париже началось восстание — на улицах города жители возводили баррикады. На следующий день было отправлено в отставку правительство Гизо, и тогда же солдаты линейной пехоты, охранявшие Министерство иностранных дел, открыли огонь по толпе — погибли 52 человека. 24 февраля была распущена палата депутатов, король отрекся от престола и бежал в Англию, а еще через день Франция была провозглашена республикой. Волнения и кровопролитные столкновения продолжались до 26-го числа, когда восстание рабочих было подавлено генералом Кавеньяком. Волна революций прокатилась практически по всей Европе: Австрии, Пруссии, Бельгии и другим странам.
Известия о событиях во Франции мгновенно дошли до России и произвели ошеломляющее впечатление на образованную часть общества. М. Е. Салтыков-Щедрин вспоминал: «Мыс неподдельным волнением следили за перипетиями драмы последних лет царствования Луи-Филиппа… Я помню, это случилось на масленой 1848 года. Я был утром в итальянской опере, как вдруг, словно электрическая искра, всю публику пронизала весть: министерство Гизо пало. Какое-то неясное, но жуткое чувство внезапно овладело всеми. Именно всеми, потому что хотя тут было множество людей самых противоположных воззрений, но, наверно, не было таких, которые отнеслись бы к событию с тем жвачным равнодушием, которое впоследствии (и даже, благодаря принятым мероприятиям, очень скоро) сделалось как бы нормальною окраской русской интеллигенции. Старики грозили очами, бряцали холодным оружием, цыркали и крутили усы; молодежь едва сдерживала бескорыстные восторги. Помнится, к концу спектакля пало уже и министерство Тьера (тогда подобного рода известия доходили до публики как-то неправильно и по секрету)». Сочувствие российских либералов французским повстанцам было огромным, а разочарование после поражения июньского восстания — тяжелым.
Правительственная реакция была столь же радикальной. Николай I был готов сделать всё, чтобы не допустить подобного в России. Для демонстрации серьезности его намерений были приведены в боевую готовность некоторые части. Однако правительство хорошо понимало, что угроза была не в возможности военного столкновения со вновь республиканской Францией, а в ее «дурном примере»: опасны были те идеи, которые привели к падению монархии и которые быстро распространялись по Европе. Предстояло бороться с их проникновением в Россию. Поэтому пресса, прежде всего оппозиционная, стала объектом особого внимания правительства. 23 февраля, после получения «двойного» доноса на «Современник» и «Отечественные записки», шеф жандармов граф Алексей Федорович Орлов представил императору доклад об опасном и вредном направлении этих журналов, на котором 27-го числа была начертана высочайшая резолюция о создании особого комитета для рассмотрения действий цензуры и соответствия журналов их утвержденным программам. Такой комитет был организован «немедля», его председателем был назначен генерал-адъютант князь Александр Сергеевич Меншиков. Слухи о создании комитета быстро распространились. Его полномочия и круг обязанностей были неясны, что только усугубляло его потенциальную опасность. Чуть позднее его сменил не менее страшный «негласный комитет по делам печати», так называемый Комитет 2 апреля (или бутурлинский, по имени недолго возглавлявшего его действительного тайного советника Дмитрия Петровича Бутурлина). 14 марта новая правительственная политика была официально декларирована в печально знаменитом царском манифесте о противодействии «смутам, грозящим ниспровержением законных властей и всякого общественного устройства».
Некрасов впервые столкнулся с подобным. Он, безусловно, никогда не сомневался, что издает журнал «оппозиционный», что идеалы и ценности Белинского, которые он принял как свои собственные, воплощал в стихах и стремился пропагандировать в «Современнике», потенциально враждебны не только конкретному «николаевскому режиму», но и всему государственному строю, существовавшему в России, что полностью высказать их открыто невозможно. Но на эти идеалы можно было намекать, говорить о них не напрямую и, если соблюдать цензурные правила, не подвергаться серьезным угрозам. Правительственная реакция на французские события давала понять, что занятие оппозиционной журналистикой и литературой в России — крайне опасное дело: здесь за песни, поэмы, пьесы могли приговорить к смерти, сослать на каторгу, отправить в ссылку, довести до самоубийства. Закрытие журнала могло, особенно поначалу, казаться Некрасову едва ли не самым легким наказанием за оппозиционность. В тот момент трудно было предугадать все возможные угрозы издателю «Современника» и автору стихов.
Угрозы, впрочем, быстро конкретизировались. Еще до объявления царского манифеста, 11 марта, редакторов петербургских журналов (очевидно, в том числе и Некрасова) пригласили в меншиковский комитет, где от высочайшего имени им было объявлено, что «долг их не только отклонять все статьи предосудительного направления, но содействовать своими журналами правительству в охранении публики от заражения идеями, вредными нравственности и общественному порядку». 29 марта Некрасову пришлось по личному приглашению явиться к А. Ф. Орлову, вероятно, сделавшему ему серьезное «внушение» в том же духе. Видимо, до этого времени поэт еще не испытывал внимание к себе чиновника такого ранга и значения и запомнил свой визит к шефу жандармов на всю жизнь. Отчасти карикатурно-иронически Некрасов описал его в начале 1870-х годов в поэме «Недавнее время»:
Получив роковую повестку,
Сбрил усы и пошел я туда.
Сняв с седой головы своей феску
И почтительно стоя, тогда
Князь Орлов прочитал мне бумагу…
Я в ответ заикнулся сказать:
«Если б даже имел я отвагу