Николай Некрасов — страница 84 из 101

чество. Жаль, что нет у меня детей, я бы их так воспитал, что не испугались бы никакой стихии! Гордость и самоуверенность даже при глупости ничего, а при уме это прибавка трех четвертей силы. Русские люди до нищеты бедны этими качествами».

Возможно, что в поездке Некрасов пережил новую страсть. Подтверждение тому — отчасти загадочное и рефлективное письмо сестре Анне от 13 (26) августа из Дьепа, рисующее это чувство как бурное и неожиданно сильное, какое-то юношеское, которое, он считал, в его возрасте уже не пристало испытывать:

«Вся тварь разумная скучает, но хорошо, коли к скуке не примешивается еще разная дрянь. Человеку не легче, что он иногда сам себе создает беду и сознает свою глупость, — я отчасти находился в таком положении, а теперь, кажется, отошло или понемногу отходит. Я привык заставлять себя поступать по разуму, очень люблю свободу — всякую и в том числе сердечную, да горе в том, что по натуре я злосчастный Сердечкин. Прежде всё сходило с рук (и с сердца) как-то легче, а теперь трудновато приходится иной раз. Пора иная, старость подходит, надо брать предосторожности даже против самого себя, а то, пожалуй, так завязнешь, что не выскочишь.

В 1-х числах сентября н[ового] с[тиля] буду в России, что потом будет, хорошенько не знаю; я тебе напишу. В Ментоне понюхай, чем пахнет, а там увидим. Вот что, душа моя, я бы мог эту зиму просидеть в Ницце, есть очень хорошая сторона тут, но есть и дурная: ненавижу кабальное состояние, как бы оно приятно ни было. Ну и не знаю покуда, а как пробуду две-три недели в Петербурге, то увижу ясно и напишу тебе. Если удержусь, то и тебя буду звать в Петербург, поселись у меня, и, я думаю, проведем зиму недурно. Мне кажется, тебе надо приниматься за работу. Начинай переводить с французского для «От[ечественных] зап[исок]» — этой работы я могу тебе доставлять сколько угодно. Работа тем хороша, что оставляет человеку меньше времени возиться с собою. — За границей в бездействии, частию невольном, я дошел черт знает до чего, возясь с собою. Не умею говорить, пока не выживу какого-нибудь состояния и оно не станет для меня прошедшим, а со временем непременно расскажу тебе много достойного и смеху, и сокрушения».

Как видно из следующего письма, разум всё-таки взял верх над чувством: «Здоровье мое недурно, нервы немного крепче, хотя к расстройству их приняты были меры радикальные, как ты знаешь. Человеку на роду написано делать глупости, это несомненно; лишь бы полегче с рук сходило, но надо быть или более сильным, или более слабым, чем та фигура, которую я собою представляю, а то, право, тяжело иногда. Впрочем, всё это скоро сделается прошедшим. Так как мне в это время было иногда хорошо, то, значит, жаловаться не на что. Уехать теперь очень желаю, хотя не Петербург меня влечет, а шататься надоело, да и глуповатое положение чаще и чаще напоминает себя с противной стороны». Исследователи традиционно полагают, что речь в этих письмах идет о Селине Лефрен, однако их тон и содержание не соответствуют ровному и спокойному характеру отношений между Некрасовым и его старой подругой. Скорее имело место какое-то случайное знакомство, едва не перешедшее опасную границу. Что это была за женщина, которая вызывала в Некрасове столь бурные чувства, неизвестно. По содержанию письма можно предположить только, что она была как-то связана с Ниццей.

Вернулся в Россию Некрасов в двадцатых числах августа и сразу погрузился в литературную жизнь. Как часто бывало, встреча с отечеством была шокирующей. Некрасов жаловался на Петербург — на «адские обеды», «петербургские мостовую и людей»; на Киссинген, который сыграл с ним злую шутку, не вылечив, но только избаловав; на боли в желудке, возможно, являвшиеся первыми предвестниками смертельной болезни. Но, как обычно, первый шок прошел, жизнь и самочувствие пришли в относительную норму. Возможно, зимой Некрасов снова ненадолго сошелся с Мейшен; точных сведений об этом нет, но есть смутные намеки в письме Некрасова сестре Анне о желании найти «друга» на зиму, который согревал бы его в петербургском холоде. В череде событий конца года можно выделить только одно — кончину 10 октября бывшего приятеля Василия Петровича Боткина. Некрасов присутствовал на выносе тела и панихиде и был приглашен на устроенный в память Боткина концерт, который этот тяжело умиравший эстет (он уже не мог есть, но всё равно получал изысканные обеды из Английского клуба) успел заказать накануне кончины. Конечно, никаких приятельских чувств к Боткину у Некрасова уже давно не было, и в тот же день он устроил собрание редакции «Отечественных записок», а потом обедал в постоянной компании.

В творческом отношении год оказался бесплодным — Некрасов действительно отдыхал от литературы. Только в начале года были напечатаны в «Отечественных записках» первые главы «Кому на Руси жить хорошо» — «Поп», «Сельская ярмонка» и «Пьяная ночь» — и пролог, уже публиковавшийся в «Современнике» три года назад: Некрасов решил напомнить его публике и создать ощущение единства всех частей. Фрагменты, получившие прохладные рецензии, были только началом огромного труда. Уже по этим главам можно видеть, как полотно поэмы расширялось, перерастая те, казалось бы, четкие сюжетные и композиционные рамки, которые задавал пролог. С одной стороны, в первой же главе появляется первый кандидат в «счастливые» — поп. С другой — уже во второй главе странники, отправляясь на «сельскую ярмонку», отклоняются от намеченного маршрута, а вместе с ними и повествование сворачивает в сторону, избирает существенно более долгую и трудную дорогу к отодвигавшемуся финалу.

В ПЛЕНУ У ПРОШЛОГО

1870 год начался новым заочным конфликтом с Тургеневым, который никак не мог успокоиться и после нападок на Некрасова-человека решил обрушиться на его творчество и публично уничижительно высказался о некрасовской поэзии. Раньше она вызывала у Тургенева симпатию или как минимум интерес. Защищая от критики в «Отечественных записках» своего хорошего приятеля Я. П. Полонского, чьи стихи он высоко ценил, Тургенев счел нужным публично заявить в восьмом номере газеты «Санкт-Петербургские новости», что «любители русской словесности будут еще перечитывать лучшие стихотворения Полонского, когда самое имя г. Некрасова покроется забвением», поскольку в «белыми нитками сшитых, всякими пряностями приправленных, мучительно высиженных измышлениях «скорбной» музы г. Некрасова — ее-то, поэзии-то, и нет ни гроша». Тем самым Тургенев присоединился к чрезвычайно широкому кругу «экспертов», не любивших творчество Некрасова, до которых поэту давно уже не было никакого дела. Нет смысла обсуждать мотивы, по которым Некрасов стал одной из мишеней «бывшего литератора», объявившего «поход» против новой России. Удивительно, что эта выходка вызвала отповедь самого «обиженного» Полонского. В частном письме непрошеному заступнику Полонский выразил сомнение в корректности такого выступления с учетом широко известных неприязненных личных отношений двух литераторов, которое может быть воспринято как сведение счетов. В письме Некрасову Полонский, посылая ему только что вышедший трехтомник своих стихотворений, также выразил огорчение по поводу «несправедливости», допущенной Тургеневым. Тургенев оказался в странном положении, но убеждал приятеля не бояться, что о нем плохо подумают: Некрасов «всегда думает скверное — такова уж его натура».

В январе в Париже скончался Герцен — еще один бывший знакомый и единомышленник, когда-то одним из первых в кругу Белинского признавший стихи Некрасова и в отличие от Тургенева никогда не отрицавший их высоких поэтических достоинств. До конца жизни, также постепенно превращаясь в «бывшего» литератора и публициста, он продолжал в частных письмах и разговорах обличать Некрасова, радоваться любым задевающим его публикациям и компрометирующим его слухам, так и не простив ему «огаревского дела», будучи безоговорочно уверен во вдохновляющем участии Некрасова в нем. В России смерть его не вызвала широкого резонанса — «Колокол» давно не выходил. Некрасов, по предположению Корнея Ивановича Чуковского, откликнулся на смерть властителя дум нескольких поколений русских людей в стихотворении «Сыны «народного бича»…:

Сыны «народного бича»,

С тех пор как мы себя сознали,

Жизнь как изгнанники влача,

По свету долго мы блуждали;

Не раз горючею слезой

И потом оросив дорогу,

На рубеже земли родной

 Мы робко становили ногу;

Уж виден был домашний кров,

Мы сладкий отдых предвкушали,

Но снова нас грехи отцов

От милых мест нещадно гнали,

И зарыдав, мы дале шли

В пыли, в крови; скитались годы

И дань посильную несли

С надеждой на алтарь свободы.

И вот настал желанный час,

Свободу громко возвестивший,

И показалось нам, что с нас

Проклятье снял народ оживший;

И мы на родину пришли,

Где был весь род наш ненавидим,

Но там всё то же мы нашли —

Как прежде, мрак и голод видим.

Смутясь, потупили мы взор —

«Нет! час не пробил примиренья!» —

И снова бродим мы с тех пор

Без родины и без прощенья!..

Возможно, это стихотворение проясняет, как ощущал Некрасов редкий в кругу его знакомых феномен русского эмигранта и что для него значило умереть, как Герцен, на чужбине. Сам Некрасов, конечно, никогда об эмиграции не помышлял.

В остальном жизнь текла монотонно. Некрасов описывал Лазаревскому свой образ жизни исчерпывающей формулой: «…утром газеты и корректуры, после обеда сон, вечером клуб». К ней нужно прибавить только охоту, которая по-прежнему была его страстью. Смерти прежних единомышленников и злоба оставшихся в живых уравновешивались теплыми отношениями с компанией приятелей. Неожиданно появился на горизонте еще один доброжелатель — один из создателей Козьмы Пруткова поэт Алексей Михайлович Жемчужников. Человек либеральных взглядов, он жил за границей, но хотел уч