Не стал в этом году сотрудником некрасовского издания и журналист, писатель, а в ближайшем будущем издатель Алексей Сергеевич Суворин. Он уже тогда пользовался устойчиво дурной репутацией литературного дельца, нечистоплотного и всеядного журнального хищника (хотя, конечно, было еще далеко до его репутации редактора «Нового времени», сложившейся на рубеже веков). В течение 1873 и 1874 годов происходило сближение двух маститых журналистов, приведшее к появлению у Некрасова идеи пригласить Суворина в «Отечественные записки» в качестве постоянного сотрудника на место Демерта, автора фельетонов о современной общественной жизни. Это намерение натолкнулось на сопротивление остальных членов редакции, для которых Суворин был совершенно одиозной фигурой — Салтыков сделал его одной из излюбленных мишеней своей сатиры в качестве образцового продажного журналиста. Некрасов не стал спорить и от своего намерения отказался.
Несостоявшееся сотрудничество не привело к разрыву личных отношений. Суворин предполагал, что он совершенно неприемлем для Михайловского и Салтыкова, и, будучи человеком трезвомыслящим и деловым, не обиделся. Видимо, именно эта практическая жилка, присущая обоим, и сблизила его с Некрасовым. Они много беседовали, поэт рассказывал Суворину о своей жизни и, может быть, был с ним более откровенен, чем со многими другими. Не просто практическая сметка Суворина, но какой-то простой и одновременно глубокий взгляд на жизнь, сходство судеб (оба были вынуждены долго выбиваться в литературные генералы) давали Некрасову основания думать, что какие-то стороны его натуры, его судьбы более понятны этому человеку и могут быть им приняты лучше, чем «идеалистами», ригористами, героями или простыми циниками. Это не значило, конечно, что Суворин во всём лучше понимал Некрасова, чем другие. Ему, скорее всего, была недоступна та «идеальная» сторона, которая всегда присутствовала в Некрасове. По складу личности Суворин просто не знал, что такое идеалы, ценности; поэтому его воспоминания о Некрасове, записи разговоров, в которых поэт предстает особенно прагматичным, хотя и правдивы, но неполны и односторонни.
В начале 1874 года, когда работа по изданию «Складчины» была в самом разгаре, вышел указ о введении в России всеобщей воинской обязанности, положивший начало самой успешной реформе эпохи Александра II. К тому времени процесс реформирования армии уже шел, многое было сделано, но теперь официально отменялась рекрутчина, воинская обязанность возлагалась равно на все сословия, срок армейской службы сокращался до шести лет и зависел от уровня образования. Эта реформа стала личной заслугой Дмитрия Алексеевича Милютина. Практически одинокий в чрезвычайно консервативном правительстве, но пользовавшийся симпатией царя и неожиданной поддержкой ставшего министром государственных имуществ Валуева, он смог подготовить и начал осуществлять одну из самых гуманных реформ в российской истории. И здесь были компромиссы, многое было сделано формально (он тоже ковал, пока железо было горячо), но в любом случае возникло ощущение, что воскресла, казалось, завершившаяся эпоха реформ.
В июле состоялся суд на двенадцатью членами кружка Александра Васильевича Долгушина, пропагандистами-народниками, издавшими три прокламации и пытавшимися распространять их среди крестьян и рабочих. Одна из прокламаций, обращенная к интеллигенции, призывала образованных людей «идти в народ». Судебный процесс проходил открыто, обвиняемых защищал целый ряд блестящих адвокатов, однако, несмотря на констатацию отсутствия какого-либо реального эффекта от прокламаций, участники кружка получили беспримерно жестокое наказание — от пяти до десяти лет каторги. Мужественное поведение подсудимых и их дерзость как будто воскресили эпоху «Земли и воли»; оказалось, что всё это время существовали кружки, подпольные организации молодежи, о которых посторонняя публика уже и думать забыла (не считая, конечно, зловеще-карикатурной и имеющей привкус шарлатанства и авантюризма нечаевской «Народной расправы», как будто свидетельствовавшей о полной деградации революционного подпольного движения в России). И члены этих разнообразных кружков и организаций весной и летом этого года двинулись в народ. Убежденные идеологами народничества, вдохновленные любовью к народу и огромной верой в него, морально подготовившиеся к тяготам народной жизни, молодые люди отправились в деревни разъяснять крестьянам трудность их положения и способы его облегчения. Этот феномен «хождения в народ», свидетелем которого стал Некрасов, стал посрамлением разочаровавшихся, опустивших руки и разуверившихся. Осенью, когда правительство, спохватившись, начало принимать меры, было арестовано более тысячи молодых людей разного происхождения, из которых 108 человек будут впоследствии (уже после смерти Некрасова) осуждены на каторгу и ссылку. Даже то, что их любовь оказалась «безответной» и народ не убеждался пропагандой пришлых людей, а иногда сам сдавал их властям, только усиливало ощущение яркости этого свершения.
Непосредственная реакция Некрасова на эти события неизвестна, но они пробудили его интерес к настоящему, вызвали новый творческий подъем. В 1874 году Некрасов не ездил за границу; как утверждал доктор Белоголовый, здоровье его поправилось после прошлогодних вод. Не поехал он и в Карабиху — возможно, из-за ухудшения отношения его родных к Зиночке. Неприязнь сестры поэта к его подруге вылилась в какие-то жесты или демонстративные поступки, и он решил объясниться с Анной Алексеевной начистоту, но потерпел поражение в попытках наладить отношения двух дорогих ему женщин и потребовал от сестры хотя бы соблюдения приличий. Из адресованного ей письма Некрасова от 30 октября не ясно, что же конкретно произошло, однако оно хорошо передает состояние дел:
«Милая сестра, нельзя позволять, чтоб ничтожные мелочи, недоразумения брали верх над здравым смыслом, над чувством. Многие люди терпят в жизни от излишней болтливости; я часто терпел от противоположного качества и делаю попытку не потерпеть на этот раз.
Для этого должен войти в некоторые мелочи. Ты объяснила мне свои чувства к Зине; хотя я пожалел, что ты на нее смотришь неправильно, но это нисколько не восстановило меня против тебя; ты поступила честно. А затем произошло следующее: когда ты заехала ко мне проститься перед дачей, Зины не было в комнате — и я ее не вызвал. Это потому, что я ее даже намеком не предупредил о том, как ты на нее смотришь, и мне было жаль и совестно внезапно поставить ее лицом к лицу с человеком, о настоящих чувствах которого к ней она не имеет понятия. Мне было неловко, и свидание вышло неловкое и натянутое.
Ты должна была подумать, что я сержусь на тебя за мысли твои о Зине, и с тех пор не заглядываешь ко мне, а я много раз собирался к тебе, да меня останавливала необходимость объяснения; всяких объяснений я боюсь и обыкновенно откладывал их до той поры, пока они не становились поздними и ненужными.
Кажется, за всю жизнь это я в первый раз переломил себя в этом отношении.
Итак, знай, что я вовсе не сержусь и не считаю себя вправе сердиться; я считаю только себя вправе требовать от тебя, из уважения ко мне, приличного поведения с Зиной при случайной встрече, что я давно исполняю в отношении к тебе, подавая руку Льву Ал[ександро]вичу (Еракову. — М. М.).
Вот и всё с моей стороны. Ничего бы я этого не написал, если б не знал, что отношения, в которые мы стали, готовят для меня в будущем время от времени болезненные сжимания сердца и упреки самому себе. Моя усталая и больная голова привыкла на тебе, на тебе единственно во всём мире, останавливаться с мыслью о бескорыстном участии, и я желаю сохранить это за собой на остаток жизни.
Весь твой
Н. Некрасов.
Р. S. Щадя твои, как и свои, нервы, я бы не советовал тебе ни думать, ни писать ко мне об этом много, а если ты согласна, что нет повода нам коситься друг на друга, то, значит, и кончено и ладно. Увидимся; если не заедешь ко мне, то я на днях заеду».
Что за «мысли» имела Анна Алексеевна по поводу Зиночки, неизвестно, и гадать мы не будем. В любом случае сестра вняла увещеваниям Некрасова — в дальнейшем «сцен» не происходило. Это, конечно, не сделало отношения более дружескими, но ввело их в рамки внешних приличий. Судя по всему, Федор Алексеевич к этому моменту разделял чувства сестры, что делало для Некрасова пребывание в Карабихе не очень приятным. 25 апреля он писал брату: «Мы с Зиной намерены май прожить около Чудова, а в 1-х числах июня приехать к вам, если только ты и Настасья Павловна (описка Некрасова; имеется в виду супруга брата Наталья Павловна. — М. М.) напишете нам хотя в двух словах, что не сердитесь и будете довольны нашим прибытием. Настасье Павловне кланяюсь, Зина также. Она бы давно и много ей писала, да не могу убедить ее писать, ибо она боится орфографических ошибок, с которыми пишет. Вот тайна сего глубокого молчания!
Пусть усмехнется Настасья Павловна и извинит ей. Будьте здоровы, друзья мои. Кланяюсь вашим детям».
Возможно, отношения стали настолько сложными, что у Некрасова возникала даже идея (высказанная в разговорах с Ераковым) купить другое имение; как показывает письмо тому же Еракову из Чудовской Луки, от этой задумки он всё-таки отказался, придумав компромиссный вариант: «Насчет имения вот моя мысль: купить мне хотя бы и отличное имение, значит навязать себе обузу и источник разорения — неумно! Лучшее выстроиться в Карабихе: место красивое, людное, близко и к Москве, и к Ярославлю. И только дом, да сад, да огород. Ничего более; когда я там — со мной мои люди к моим услугам, а остальное время всё-таки сберегут. Это самое выгодное условие в моем положении, как я ни думал. И давно бы надо это сделать!»
В результате лето 1874 года Некрасов провел в Чудовской Луке, охотясь вместе с Зиной, наезжая в Петербург по разнообразным делам и работая. Он создал целый ряд лирических произведений, традиционно называемых исследователями и комментаторами «чудовским циклом». Поэт так описывал свою жизнь в Чудове в письме А. Н. Еракову, с которым в это время чувствовал большую степень близости: «Я отчасти хандрю, отчасти работаю, отчасти лечусь. Охота на втором плане. Впрочем, следующий отчет о поведении моем, начиная с 6 июня (день переезда в деревню), лучше всего меня опр