Николай Переслегин — страница 17 из 53

Думаю, что наше решение Твоего отъезда с Готей на Кавказ, самое правильное, что мы могли выдумать. Если бы Ты осталась в Москве, или где-нибудь под Москвой — это была бы страшная пытка для Алексея. То же, что Ты на целые два месяца становишься одинаково невидимой как для него, так и для меня, должно, по моему, как ни как, облегчить его страдания: умирить ревность и смягчить страдания его души.

Ну, до свидания, дорогая. Через два месяца мы, встречаемся на вокзале в Боржоме! Не знаю как доживу до этой встречи. Одна надежда, что Бог поможет каждому из нас свершить свой долг, свой путь.

Как хорошо, что Ты едешь с Готей. Ей, доброй, несчастной и веселой женщине мне можно доверить Тебя. Да хранит Тебя Бог.

Твой Николай.

Р. 8. Скажи, если бы я все же решился приехать проводить Тебя на вокзал — было бы это большим преступлением? Вокзал, люди, Готя, вагон, всего только несколько минут разговора и один поцелуй руки, разве это то свидание, которое Ты обещала Алексею отложить до Твоего возвращения?

136




Москва, 5-го июля 1911 г.

Наташа, милая, как я рад, что, после долгих колебаний, все же решился поехать проводить Тебя на вокзал. Решился, правда, так поздно, что как ни гнал извозчика, приехал всего только за несколько минут до второго звонка, и такая досада: так долго не мог найти Вашего вагона. Если бы не внезапная вспышка Готиного единственного смеха из открытого окна, я, вероятно, проискал бы еще дольше. И откуда у неё такой смех, когда так печальна её жизненная повесть.

Но, кажется, что-то не то все пишу, хотя право не знаю, есть ли для влюбленного хоть какая-нибудь разница между «тем» и «не тем».

Да, с одной стороны все случилось как-то страшно скоро и просто, с другой — все было бесконечно сложно и длилось, длилось целую вечность

Подумать только, что уже пять лет прошло с тех пор, как Таня познакомила меня с застенчивой, девятнадцатилетней курсистской, принесшей к воротам Бутырской тюрьмы передачу её брату и своему тайному жениху, — и год, как я написал Тебе свое первое письмо из Флоренции, как письма к Тебе превратились в единственный смысл, единственную радость моей жизни!

Но все-таки Наташа, зачем Ты уехала?

Так пусто, так грустно стало в Москве!

137



Ну прости, ну не буду; я ведь все понимаю, все одобряю, и я горжусь, и я любуюсь Тобой

Если бы Ты могла сегодня на вокзале взглянуть на себя моими глазами, какую бы Ты увидела в себе новую красоту! За неделю, что мы не' виделись, Ты страшно изменилась: — похудела и словно выросла. Цвет лица, совсем больной, напомнил мне из синя-желтый цвет мутного, мертвого жемчуга, глаза, оттененные синевой, углубились: стали большими и темными, главное же, над всем существом, этот знакомый мне с предсвадебного утра, скорбный, хрустальный звон осенней прозрачности. Но в нашем прощанье была минута: вся осенняя скорбь Твоей души внезапно осветилась улыбкой таинственно свершающегося в Тебе выздоровления: печальные глаза загорелись счастливым взором, румянец счастья загорелся на впалых щеках.

Эта минута была бесконечно прекрасна! Благодарю Тебя за нее и целую Тебя, мое тихое чудо, целую сердце Твое...

Родная, я знаю, если нужно будет умереть за меня — Ты умрешь, но как бы мне ни было нужно, чтобы Ты часто и много писала — писать Ты мне все равно по настоящему не будешь. Я знаю эту Твою черту и страшно ее в Тебе люблю. Но все же умоляю Тебя, как только приедете в Цеми, заставь себя сразу же написать мне как доехали и как устроились. Напиши, как можно подробнее, где поселились, налево ли от станции или направо; живете ли в штукатуренном камен-

138



ном первом этаже, или деревянном втором, одной из немногих приличных Цемских дач. Я должен ясно представлять Тебя, — Твои движения, жесты, позы, взоры, — в определенной, и до последней мелочи известной мне обстановке. Иначе я умру с тоски: я не могу ни думать о Тебе, ни писать Тебе в слепую. Я не могу не знать, бывает ли солнце в Твоей комнате утром или вечером? Кипит ли Твой самовар на террасе или на балконе? Что растет и что цветет около Тебя в палисаднике и какие Ты взяла с собою платья?

Не помню сейчас, кто-то из немцев где-то изрек, что «любовь отличается от дружбы тем, что в любви мы отдаем другому все, а в дружбе только лучшее в нас». Мне кажется эта мысль бесконечно верна и глубока. В том, что любовь совсем не идеалистична, но конкретна и мистична, как раз и таятся все её восторги и муки: восторги об инфернальном Грушенькином мизинчике и муки о больших Каренинских ушах.

Однако, родная, как ни интересна эта тема и как ни велика радость беседы с Тобою, мне необходимо кончать это письмо.

Перед отъездом в лагерь, необходимо еще многое сделать, да и кое с кем повидаться.  Ехать же надо самое позднее завтра с утренним поездом. И так я уже пропустил все льготные сроки. Как бы не вышло с места же большой неприятности. Боже мой, до чего мне не по душе

139



какие бы то ни было повинности — воинские же в особенности.

Покойной ночи, дорогая. Сердечный привет Готе и милому моей душе Кавказу; немолчному шуму его водопадов, его оборванным, но величественным всадникам с орлиными лицами и осиными талиями, его серебряным, как в Сиенне, волам, с прекрасно разведенными, точеными рогами, античными профилями и густо подведенными, как у актрис, печальными, покорными глазами

Твой Николай

Лагерь при селе Клементьеве,


9-го июля 1911 г.

Здравствуй, счастье мое!

В Можайск приехал, как и рассчитывал, 6-го утром. Нанял тройку разбитых одров, запряженных в Ноев ковчег; однако, на бубенцах, на кнуте и на водке каким-то чудом мигом долетел до «Сельцов». Сельцы эти совершенно отвратительная деревушка на восемнадцать, торчащих среди голого поля, изб. Версты на две кругом ни холма, ни леска. На горизонте ни холма, ни купола. Пыль, скука, жара и торчащие к небу тупые мортирные морды.

Адъютант дивизиона принял меня очень любезно. Несмотря на то, что я прибыл последним и с большим опозданием, он устроил меня одного в чистой половине довольно опрятной избы.

140



Из трех, предложенных мне фельдфебелем, новобранцев, я выбрал себе в денщики простодушного, долговязого и молчаливого пермяка, Семена, который, кажется, совсем не ожидал такого успеха своей незатейливой личности и очень поражен и обрадован.

Мой хозяин, совсем еще молодой мужик, веселый, упитанный московский лихач. Его жена — ловкая, спорая работница — почти Некрасовская крестьянка-красавица: все хозяйство на ней. Детей, слава Богу, только двое. Оба мальчика, в мать. Выгоду моего пребывания у них и Иван Трофимович и его Катерина прекрасно сознают. Начищенный самовар у них всегда «под парами», палисадник под моими окнами выметен и моя комната прибрана.

С моим Семешей Катерина весела, но строга. Зовет его «растяпой» и, работая за него на меня, заставляет таскать себе воду и рубить хворост. Он не «надивуется» на шустрый московский народ и, кажется, скоро начнет вздыхать по Катерине.

Что касается начальства и товарищей, то все здесь обстоит тоже крайне благополучно.Людей, правда, мало, но много уютного, веселого, добродушного офицерского персонажа. Мой командир, уже немолодой, но лихой подполковник, вероятно, горе-артиллерист, так как, по его собственному признанию, до безумия любит в своем деле лошадей, но ненавидит — пушки. Третьего дня, когда я уходил от него после

141



представления, я был неожиданно атакован его совсем молоденькой супругой — типичной провинциальной меломанкой — которая, бесповоротно решив на основании моего бритого лица, что мы с ней будем ставить Клементьевские любительские спектакли, тут же заставила своего мужа заявить, что я могу быть в этих целях освобожден от строевых занятий.

Как Тебе нравится эта чарующая легкость нашей русской жизни?

Вот, родная, Тебе и полная картина внешней обстановки моей новой жизни. Алешу пока не видел и ничего о нем не слышал. Знаю только, что его дивизион стоит в деревне «Агафонихе» всего только в версте от «Сельцов», и что он, приехав на два дня раньше меня, поселился в крайнем доме у Афимьи кривой, и не один, а с двумя какими-то прапорщиками москвичами. Все это узнала моя разведчица — Катерина.

Ну, Наташа, кончаю. Это письмо за письмо не считаю, написал его только, чтобы Ты знала, что я в Клементьеве, и что мне писать надо по адресу: Можайск. Артиллерийский лагерь при селе Клементьеве, деревня Сельцы. Скоро буду писать по настоящему. Умоляю Тебя, не беспокойся за Алешу. Я почему-то абсолютно уверен, что ничего страшного не случится. Жду Твоих писем. Да хранит Тебя Бог.

Твой Николай.

142



Вчера отец прислал мне из деревни верховую лошадь. Если бы Ты знала до чего я счастлив! Как дурак хожу и смотрю на нее каждые полчаса. Она несколько сдорожена, так что я ее еще не пробовал, но, судя по всему, должна быть очень хороша. Послезавтра велю с утра оседлать и от всех мортир, солдат и товарищей уеду куда-нибудь в лес, в даль, за Москву-реку... прямо к Тебе в Цеми!


Сельцы, 11-го июля 1911 г.

Ах, Наташа, Наташа, — воскресенье, июль, а на дворе с утра совсем неожиданная осень и будни: дождь, холод, туман. Моя душа тоже словно в тумане: глухою тревогой осязает она в себе свою тайну, свой космический корень, но постичь этой тайны, но увидать своего корня не может. На брежжущих окраинах сознанья, то и дело что-то вспыхивает и гаснет... Словно там кто-то проносит бьющийся в ветре факел...

Даже мечта о Тебе не уносит меня сегодня к Тебе на Кавказ, а сидит как сова с подрезанными крыльями против меня и как-то загадочно смотрит на меня своими слепыми глазами.

После обеда ездил верхом по направлению к Можайску. Далеко за Клементьевым встретил дивизионного вестового. Но никакой вести от Тебя в его почтовой сумке не оказалось.

143



Когда я на обратном пути подъезжал к Клементьевскому парку, из глубины его, с террасы офицерского собрания неслись разметанные ветром звуки военного оркестра, как всегда исполненные для меня какою-то не понимающей себя тоской. Подъехав к коновязи, я слез с лошади и, с тайною мечтой встретить Алешу, направился через всю террасу к буфету купить себе папирос. Терраса была битком набита народом, но Алексея не было. Да он, конечно, и не мог там быть!