Николай Переслегин — страница 48 из 53

Порочный круг без причинной ревности всегда один и тот-же. Она начинает с подозрений на пустом месте. Своими подозрениями разрушает основу всякой любви — гармонию; взвинчивает понемногу глухое ощущение дисгармонии до острого чувства несчастия и заставляет, наконец, несчастную сторону искать утешения в игре в новое счастье, которая никогда не кончается одною игрою. Господи, Наташа, как хочется мне чтобы Ты поняла и приняла в свою душу все это мое знание и видение! Чтобы Твоя слепая ревность превратилась в мою, зрячую! Я знаю, Наталенька, что для Тебя «зрячая ревность» совершенно бессмысленное сочетание слов, что Ты думаешь, что ревность неизбежно слепа, и про себя подозреваешь, что мне как раз потому в ней никогда ничего

376



не понять, что я думаю, что она может быть зрячей. Но пойми-же, милая, что Твоя, сознающая себя слепой ревность наполовину уже не слепа: — слепая себя слепой не сознает! Нужно только еще небольшое усилие — и все спасено! Нужно только понять (я, кажется, все одно и то же пишу, но трудно, бесконечно трудно рассказать мне себя) нужно только понять, что ревность — совесть любви, прозрение того, что всякая любовь на земле может быть права перед Богом лишь при условии отрицания своего предмета, как абсолютного. Вечная правда ревности в ощущении, что всякая любовь не та; вечная же её ошибка в эмоциональной перефразировке этой правды, в подозрении: — «что-то в нашей любви не то», «он не тот», «он не может любить», «он не любит меня», «он любит не меня» и т. д., и т. д... на самых маленьких, самых незаметных сдвигах все глубже и глубже все ближе и ближе к зловещему кратеру, к страшному срыву в безумьем объятую преисподнюю ревности...

Есть только одно обстоятельство, Наташа, при наличии которого борьба с такою ревностью становится почти безнадежной, — это невозможность верить тому, кого любишь. Слава Богу у меня нет сомнений, что Ты не только веришь всем моим словам, но веришь и моему молчанию, знаешь, что я ни сознательно, ни бессознательно ничего не умалчиваю. Слава Богу мне не нужно доказывать Тебе, что не сегодня и не по соображениям самозащиты сложились во мне мои мысли о ревности.

377



Вспомни, родная, что я писал Тебе из Клементьева, когда впервые услышал в Твоих письмах скорбные и тревожные ноты по поводу приезда Марины, и Ты согласишься со мною, что я уже тогда ясно предвидел все те вопросы, которые на путях любви должна нам будет поставить жизнь и заранее продумал все свои ответы на них.

То, чем кончал письмо из Клементьева, тем кончаю и это, Наташа.

Нет, не верю я, чтобы человеческая любовь могла из года в год спокойно, бессознательно и непрерывно расти, как дерево из упавшего на землю семени. За нее надо бороться и ее надо сознательно творить! Да, Наташа, сознательно. Сознание совсем не холод, совсем не ложь! Сознательное стремление к сознательному творчеству жизни самая благородная из всех доступных человеку страстей. Люди, знающие только тёмные страсти, вообще ничего не знают о страстях! Темные страсти терзают и петухов и жаб. Человек же только там и начинается, где начинается воля к свету и творчеству!

Всею своею любовью, Наташа моя, всеми силами своей души зову я Тебя на подвиг умного, упорного и страстного строительства нашей жизни.

Жду от Тебя скорого ответа и надеюсь, что Ты ответишь не письмом, а немедленным выездом из Касатыни.

Уверен, что как только мы увидим друг друга, сразу же почувствуем, что Тебе совсем

378



не надо било умалчивать о Марине в своем ревнивом письме, а мне обстреливать Твое молчание из тяжелых орудий моей философии. Быть может Ты потому написала так глухо и мало, что все время жила рядом с больным в немых и затемненных комнатах, а я так много и принципиально потому, что неустанно сдаю экзамены по философии.

Ну, Христос с Тобою, дорогая. Обнимаю и нежно целую Тебя. Боюсь, что замучил мою тихую радость своей горячей атакой.

Весь Твой Николай.


Петербург, 18-го октября 1913 года.

Спасибо за письмо, Наталенька. За милую улыбку в четыре странички — слегка смущенную, слегка лукавую, чуть виноватую; совсем Твою, совсем мою и только нашу. Что я ошибся — очень хорошо, красавица; что не совсем ошибся — еще лучше. Все хорошо, что хорошо кончается. Лучшего же конца нашей с Тобой «ревнивой» переписки, как высказанное Тобою мнение, что ей не надо было-бы и начинаться, — нам вряд ли можно было ожидать.

Ну конечно же, Ты отнюдь не подозревала меня в каких-бы то ни было греховных чувствах к Марине. Это так ясно. И конечно Тебя не могли

379



не тревожить какие то Маринины сложные чувства ко мне. Это так понятно.

Что Ты считаешь Марину гораздо интереснее себя — делает честь не только Твоей скромности, но и Твоему мужеству, — ведь Ты её совсем не знаешь.

Интереснее-ли Ты её? — мне сказать не легко, так как я не хочу быть нескромным и превозносить ту зоркость, с которой я остановил свой выбор на Тебе.

Вообще же говоря, вопрос интересности в Твоей постановке для меня неразрешим. Сказать, какая из двух женщин сама по себе интереснее другой, право нельзя: та, что в будущем, всегда интереснее той, что в прошлом; а порядок — дело случайное. К любви все это не имеет никакого отношения, не говоря уже о том, что любовь вообще не сравнивает, так как имеет дело с несравненной, единственной.

Надеюсь, родная, что Ты пока согласишься удовлетвориться этим, хотя по форме и шуточным, но все-же весьма серьезным ответом. Прости, не могу я серьезно писать, уж очень веселыми зайчиками дрожит у меня на душе золотая улыбка Твоего милого письма.

Вот приедешь, тогда о всем поговорим. Не задерживайся только слишком долго в Москве. Конечно, повидать своих Тебе надо, но все же, прошу Тебя, постарайся справиться поскорее. Приезжай ко мне не позже вторника, ну в самом крайнем случае в среду. Очень мне надо, чтобы

380


Ты была здесь и чтобы приняла в свое ведение проблему Марины. Пока не сдам её под расписку Твоим собственным глазам, — не буду спокоен.

Тем более, что в ближайшее время мы с Мариной будем чаще видеться. Вчера под вечер она со своим Всеволодом Валериановичем (угрюмый человек, но смотрит на нее с каким то совсем уже сверхъестественным восторгом) заходила ко мне сказать, что получила роль Ревекки. Не знаю, может быть оттого, что пришла с холоду и ветру, но только она показалась мне много моложе, свежее и даже как будто слегка полнее обыкновенного. Под распахнутой, легкой шубкой виделось изящное черное платье. Она была очень оживлена и, надо признаться, очень интересно говорила о Росмерсгольме и о том, каким ей представляется «разрешение» роли Ревекки. В шутку я ей сказал, что если из неё не выйдет большой артистки, то во всяком случае выйдет дельный режиссер, на что её спутник, кажется, совершенно серьезно обиделся. Мне очень интересно, что Ты скажешь об этом странном типе, который меня определенно недолюбливает и которого я не совсем понимаю. Пробыла Марина недолго и, надо сказать, без большого труда добилась моего согласия помочь ей в работе над ролью. Говоря по правде, мне сейчас совершенно некогда всем этим заниматься, но отказаться было совершенно невозможно.

381



Конечно, не получи я, как раз перед приходом Марины, известия, что Ты ко мне едешь, я бы, вероятно, не согласился, но при Тебе мне ничего не страшно, — ни Твоя ревность, ни Маринино «сложное чувство», ни даже раздвоение своего собственного чувства (чувства, не любви, Наташа) между Мариной и Тобой!

Мы с Тобою всегда очень любили Петербург. Надеюсь, он встретит нас с радушием старого друга и изобретательной любезностью большого художника.

Итак, до свиданья, дорогая, до скорого свиданья в туманном и блистательном Петербурге!

Весь вечно Твой Николай.


Петербург, 22-го октября 1913 г.

Вчера, дорогая моя Наталенька, получил Твое письмо. Слава Богу, Ты уже в Москве, тронулась, едешь. И все же мне грустно, очень грустно. Зачем целую неделю оставаться у своих, зачем накануне свидания просить меня как можно подробнее писать Тебе «обо всем» в Москву, и главное, родная, к чему это непонятное «обо всем», когда так ясно и Тебе и мне, что Тебя снова волнует Марина?

Твое сердце тоскует, Наталенька, чует недоброе, мечется, и само того не зная пытается задержать Твой выезд из Москвы, как все время

382



задерживало Твой отъезд из Касатыни. Все это я слышу, все это отсюда вижу, родная, и умоляю Тебя: не надо, не надо поддаваться соблазну. От Твоего последнего письма у меня так прекрасно прояснело в душе и вот ее снова уже обволакивает Твоя ревнивая хмурь. Какое отчаяние, какая боль, милая, и какое жуткое чувство бессилия. Все, что я сам знаю о своем чувстве к Марине, о смысле и сущности наших с нею отношений — все это я Тебе рассказал в последнем письме с предельною искренностью и прибавить мне нечего. Я знаю, что Ты мне веришь, но Тебе кажется, что я сам ошибаюсь, сам не понимаю того, что во мне происходит. Ты чувствуешь иначе, чем я. Предчувствуешь беду. Пусть так, сейчас не спорю, не защищаюсь, только недоумеваю почему Ты все же медлишь приездом, почему не спешишь воочию убедиться в том, чем я живу и открыт мне глаза на себя самого? Ведь со мною так легко до всего договориться, вернее, до всего дочувствоваться. Ведь над всеми моими страстями царит моя главная страсть к власти над своею собственной жизнью, к умному деланию её.

Но что я пишу, Наталенька, что за безумие? Как и когда дошли мы с Тобою до того, что я умоляю Тебя как можно скорее приехать ко мне, чтобы... увидеть Марину и разгадать чем мы с нею связаны? Причем тут Марина, Наташа, когда мы ждем друг друга изо дня в день вот уже целый месяц; ждем в последнем волнении и с последней тоской ? Каюсь, доро-

383



гая, в моей душе взивается какое-то почти злое отчаяние, как только подумаю, что на нашу любовь, стоившую Тебе таких безмерных страданий, чуть было не унесшую в могилу Алешу, такую большую, счастливую, прекрасную, восстают мои мимолётные встречи с Мариной, которую я знаю и люблю почти уже восемь лет. Да, Наташа, люблю, но люблю, как уже не раз говорил Тебе, совершенно особой любовью, которая на нашу любовь не покушается и нам с Тобою ничем не грозит. Пойми же меня, Наталенька, и поверь: Марина не другая женщина, к которой влечется моя душа, но моя вторая душа, которую Ты, любя меня, всего меня, не можешь и не смеешь не любить во мне. За «не смеешь» прости, дорогая. Это конечно не то слово, но я что-то путаюсь в словах; может быть оттого, что гибнет вера во все слова, крепнет чувство, что все слова не те, что сказать вообще никому ничего нельзя.