Можешь себе представить, она так прямо и сказала: «когда год тому назад мне случайно попался под руку «Росмерсгольм», я с первых же строк поняла, что это о нас с вами, но только те, у Ибсена, все поняли, во всем себе признались и со всем покончили на мосту, а мы все перекидываем мостики, прикидываемся, что ничего не понимаем... Вы счастливы и сдаете экзамены; я готовлюсь на сцену и собираюсь не то перед вами, не то с вами играть Ревекку... Нет, или я с ума схожу, или мир сотворен дьяволом!...».
Она волновалась безумно: уже не сидела, а быстро ходила по комнате с опущенной головою
400
и сложенными за спиной руками, останавливаясь на мгновенье то у окна, то у двери. — Может быть я грешу, Наташа, грешу холодностью сердца: — Маринино волнение было конечно до конца искренне, но все же в её манере ходить, останавливаться, поворачиваться, мне слышались какие то Дузевские ритмы. Я не осуждаю ее. Наташа, нет, я только дивлюсь, как сложна душа человека и как сильно изменилась Марина.
Чувствую, Наталенька, как Ты волнуешься, быть может, даже готова заподозрить мою искренность. Не надо, дорогая, не надо; искренность во мне не добродетель, а страсть, быть может даже порок: — жестокость. Тебе подозрительно, что я все рассказываю о Марине, Ты ждешь рассказа о том, что чувствовал и делал я. Сейчас все, все расскажу.
Каюсь, я делал все время обратное тому, что с Твоей точки зрения. по крайней мере, мне нужно было-бы делать.
Каюсь, я не сделал ни малейшей попытки утишить Маринино волнение, простить её трагическое вопрошание, доказать ей, что так и надо: мне сдавать экзамены, ей работать над ролью, ибо жизнь есть всегда только жизнь!
Нет, Наташа, на всех путях я был встречен Марине и всем звучаниям её души созвучен. Она была мне бесконечно близка и, кроме того, она была вчера прекрасна!
В ответ на её признание что она в Вильне только потому не полюбила меня, что любовь бы-
401
ла в то время перечеркнута в её воле и сознании смертью, мне конечно не нужно было спрашивать, была ли она убита и в сердце, но я именно об этом и спросил.
Её ответ?
Право не знаю, как передать Тебе его, как описать ту бесконечную ласку, которою вдруг проголубели её темные глаза ту медленную походку, которою она подошла ко мне через комнату, ту бескорыстную искренность, с которою она призналась: «из сердца, нет, из сердца её не вычеркнешь, но я это слишком поздно поняла, милый». Мы стояли рядом. Её узкая, бессильная рука нервно морщила скатерти, дрожь этой руки невольно передалась мне; я наклонился и поцеловал ее; она была холоднее льда, так же холодка, как Твоя рука, которую я целовал на рассвете, за шесть часов до Вашего с Алешею венчания. (Я знаю, Наташа, какую причиняю Тебе боль, но Ты сама просила о безжалостной искренности).
Танины бредовые слова, «если бы Марина была здешняя, Ты полюбил бы не меня, а ее», тут же молнией сверкнули в сердце и раньше чем я успел почувствовать, что их сейчас не надо повторять, я услышал свой голос уже повторивший их, уже взволнованно признававшийся Марине, что Таня была права.
Это признание, в правильности которого я был уверен только в ту минуту, как его произносил, произвело на Марину потрясающее впечатление. Она даже не сразу охватила оба его смыс-
402
ла: — и страшный, что Таня о чем-то догадывалась, и радостный, что её догадка была верна.
Побледнеть она уже не могла, но её бледность помертвела, нервная улыбка перестала дрожать на лице: лицо окаменело, глаза расширились, ослепли... Я смотрел на нее, не спуская глаз: её обморочное оцепенение со страшною силою всколыхнуло в душе и теле, казалось, навек уснувшую память о Таниной страсти. Озноб восторга и отчаяния пробежал по спине; Марина обессилев опустилась на диван, глаза закрылись, губы посинели... Я почувствовал могильный холод на своем лице, услышал стук Марининых зубов о свои зубы и... через несколько секунд или несколько вечностей далекий, далекий, из небытия пробуждающийся голос «так вот как они целуют?». В этом «они» дошел и ударил по мне звук грешной, монашеской мечтательности... Мне стало душно и страшно; я подошел к окну и открыл его. Была светлая холодная ночь, с моря дул резкий ветер. Не было ни одного освещенного окна — я посмотрел ка часы и удивился, шел уже третий час.
«Коля» услышал я совсем погасший голос Марины.
«Что, милая»?
«Ужасно, как вы сейчас отошли к окну. Воля, — какая это в вас, мужчинах, жестокая, и не обижайтесь, вульгарная сила. И на Таниных похоронах вы стояли на паперти... ах, какой сильный, решившийся жить. Я ненавижу волю, она
403
всегда предает прошлое; она глупа: не понимает, что выхода, никакого выхода нет; она ненавидит страданье, а страданье это все, все, что вообще есть! Вот, хотя бы у нас с Вами!..».
Она замолчала; я молча подошел к дивану и сел у её ног. В её глазах волновалась какая то мысль, она явно чего-то не договаривала
«Да, Марина?».
«Да, да, ваша Наташа совсем другая, я ее чувствую, она вам все отдаст, умрет за вас, но помнить, но страдать о прошлом и другом вам не позволит..
«Ну... идите домой... и вот что: мы так поздно объяснились с вами... что самое мудрое будет решить, что мы никогда не объяснялись»...
Мне хотелось сказать ей тысячу вещей, но невольно подчиняясь её тревоге, я поцеловал её руку и быстро направился к двери...
Мы опоздали, Наташа.
«Постойте» страстно вздрогнул и с неудержимым отчаянием рванулся мне в догонку Маринин голос, «я не вернула вашего поцелуя, а я хочу, хочу чтобы вся вина была моею»...
Нашего прощания я Тебе описать не в силах, Наташа. Был только один поцелуй. Есть вещи, о которых, быть может, нужно говорить, но о которых нельзя никому рассказывать. Да, даже и жене.
Ну вот и все, Наташа. Все, до самого последнего конца, до самого темного корня.
404
С глубочайшей верою в Твою силу и мудрость передаю свою исповедь на суд Твоей любви. Жду Тебя в среду. Буду в отчаянии, если переменишь решение. Чтобы все понять, Тебе надо своими глазами увидеть Марину и меня вместе с нею здесь, в Петербурге. Пойми, если бы у меня была не чиста перед Тобою совесть, я не вверял бы своей судьбы Твоим глазам.
Умоляю не допускать души ни до каких решений, пока не увидимся.
В последний раз: жду Тебя в среду, жду непременно.
Твой Николай.
30-го октября 1913 г. Петербург.
Твои безумные строки, Твой приговор, только что получил.
Пусть будет все, как Ты того хочешь. Завтра же довожу до сведения декана, что вынужден прервать экзамены. Сегодня же пишу Марине, что срочно возвращаюсь в Касатынь. Одного только не могу исполнить, Твоей просьбы скрыть от неё причину отъезда. Я не могу примирить его ни со своею совестью, ни с моею верою в Тебя.
Ты потребовала от меня выдачи всех Марининых тайн, а сама отказываешь ей в элементарной искренности. Что с Тобою» Наташа? Неужели Ты считаешь возможным принимать от
405
человека исповедь и одновременно его обманывать.
Да, я помню, что всегда говорил Тебе, что «любовь священна, а не гуманна», но прошу Тебя вспомнить и то, как я умолял Тебя ничего не скрывать от Алексея. Священна кровь, Наташа, — кровь, а не ложь. Если бы Ты подослала ко мне убийцу, я бы Тебе на том свете простил; но подсылать меня к Марине, чтобы я ей лгал — непростительно.
И дело тут вовсе не в любви, а всего только в самолюбии, в женском самолюбии, поверь мне.
Ты пишешь «нельзя вводить третьего в тайну двух». Но позволь, разве Ты для Марины не третий? а потом: — что значит не вводить в нашу тайну третьего? Ведь Марина уже давно введена в нее самой судьбой.
Ах Наташа, Наташа, я так Тебя просил не допускать своей души ни до каких решений, а Ты взяла и все решила, не выслушав, не увидав меня
Нет, Ты тысячу раз неправа: ни о какой измене не может быть и речи и быстрой ампутацией ничего не спасти. Прости мою веселость (когда меня без хлороформа оперировали, я тоже пел, чтобы не кричать) но я, право, не институтка и Марина не гусар; меня нельзя, как в старинных романах, взять да и увезти в деревню. Мы с Мариной не влюблены друг в друга, а обречены единой муке. Это совсем, совсем дру-
406
гое, хотя так же как и любовь бросает в объятия и влечет уста к устам.
Измена! Если бы Ты знала, как я безумно любил Тебя вчера, Наташа, когда отослав письмо остался совсем один на всем свете. И как я ясно знал и видел, что все мое спасение и счастье только в Тебе, в Тебе одной!
Помнишь, я писал Тебе о доме и дали, случайно, как раз накануне приезда Марины ко мне в лагерь? Да, дом только тогда и дом, когда он власть над той далью, что манит за окном. Но против далей нельзя бороться ставнями! Наглухо забитый дом — не дом, а склеп!..
Хорошо, скажу Марине, что еду в деревню, потому что резко ухудшилось здоровье отца. Возьму на душу грех, но только в надежде, Наташа, что когда все уляжется, Ты первая велишь мне разъяснить ей правду.
Выеду я завтра вечером, или послезавтра утром. Во всяком случае дам еще телеграмму.
Господи, до чего непонятна жизнь и до чего бывает одинок человек! Бедный Ты мой, ни в чем неповинный ребенок! Христос с Тобою, да поможет Он Тебе перенести все, что ждет Тебя.
Твой Николай.
407
Эпилог
22-го декабря 1914 г. Галиция.
Сегодня ровно год, Наташа, как проводив Тебя до Калуги, я вернулся в Касатынь, навсегда покинутую Тобою.
Отец встретил меня на крыльце, обнял, смахнул слезу, первую за всю свою жизнь, и со словами: «и зачем она меня только выходила», вошел, тяжело опираясь на мою руку, в дом: мрачный, торжественный, мертвый. Перед смертью, — он умер на моих руках — он часто поминал Тебя, просил вызвать телеграммой. Я обещал послать телеграмму, но не послал. Иначе не мог. Не мог я также ответить и на письмо Лидии Сергеевны, которое получил за две недели до выступления нашей дивизии на фронт.