Николай Рубцов — страница 30 из 73

Сережа, я здесь оказался совсем в «трубе». На Устье у меня потерялись или изъялись кем-то последние гроши. Сильно неудобно поэтому перед людьми в этой избе, тем более что скоро праздник. Может быть, поскольку я уже подготовил материал, Каленистов может послать мне десятку?.. Непосредственно к нему с этим вопросом я решил не обращаться, так как плохо знаю его. А вообще надо бы обязательно хоть немного поддержать эту мою избушку» (выделено мной. — Н. К.).

Трудно поверить, что это письмо написано автором «Журавлей»...

Стихотворение трагедийно и безысходно: «Вот замолкли — и вновь сиротеют душа и природа оттого, что — молчи! — так никто уж не выразит их...» И так высок трагедийный пафос, что не соразмеряется он с отчаянной, будничной нищетой, в которой оказался Рубцов у себя «в избушке»...

Десять рублей — ничтожная и по тем временам сумма! — может поддержать семью Рубцова... О какой счастливой деревенской идиллии речь, если в Николе Рубцов оказался против своей воли нахлебником в бедствующей деревенской семье?

Тут уместно будет напомнить, что Генриетта Михайловна работала тогда в клубе и получала тридцать шесть рублей в месяц, а своей коровы — этой деревенской кормилицы — в семье не было.[15] Так что жили Рубцовы очень плохо. Кстати, и плоскокрышую избушку они занимали не одни. На другой половине жила многодетная семья Чудиновых.

Но все-таки и здесь, среди деревенской нищеты и униженности, не покидает Николая Рубцова ощущение правильности принятого решения, истинности избранного пути. Именно в эту глухую осень, сидя у крохотного, смотрящего на холодную Толшму окошка пишет он стихотворение «Душа», напечатанное уже после смерти под заголовком «Философские стихи». Новое название кажется нам неудачным, потому что стихотворение именно о душе, о том, как сберечь, как сохранить ее:

За годом год уносится навек,

Покоем веют старческие нравы, —

На смертном ложе гаснет человек

В лучах довольства полного и славы!

К тому и шел! Страстей своей души

Боялся он, как буйного похмелья. —

Мои дела ужасно хороши! —

Хвалился с видом гордого веселья... —

рисует Рубцов образ «счастливого» человека, достигшего полного благополучия, но тут же — яростно и напористо! — оспаривает это благополучие:

Последний день уносится навек...

Он слезы льет, он требует участья,

Но поздно понял важный человек,

Что создал в жизни ложный облик счастья!

Ложный облик счастья...

Рубцов, как вспоминают его друзья, побаивался благополучных, особенно на казенном коште, людей. И не удивительно, а вполне закономерно, что ложь навязываемого ему «облика счастья» открылась поэту не в Москве или Ленинграде, а в нищей вологодской деревушке, среди серых изб и покосившихся заборов, где он жил, отрезанный бездорожьем и безденежьем от всех своих литературных и окололитературных знакомых и доброхотов.

Счастье — это не внешнее благополучие, а осознание единственности избранного пути, невозможности другого.

...Я знаю наперед,

Что счастлив тот,

хоть с ног его сбивает,

Кто все пройдет,

когда душа ведет,

И выше счастья в жизни не бывает!

Стихотворение «Душа» смущало самого Рубцова холодноватостью. И тем не менее поэт не отказывался от него, время от времени прилагал силы, чтобы опубликовать стихотворение, соглашаясь даже на правку.

Это свидетельствует о том, что холодноватое стихотворение «Душа» было принципиально важно для него.

— 5 —

Трудно писать о Рубцове осени и зимы 1964 года...

Слишком малый срок отделяет нас от его земного бытия. Рубцов мог бы и сейчас жить с нами и поэтому-то испытываешь некую неловкость, сопоставляя события, расшифровывая скороговорку воспоминаний, пробираясь сквозь полунамеки и стыдливые умолчания. И все-таки нужно пробраться, потому что жизнь настоящего поэта, его путь и судьба — это тоже его произведение, страницы которого таят в себе не меньше нравственного, духовного содержания, нежели стихи. Да и в самих стихах открывается новый глубинный смысл, когда прочитываешь их в контексте всей жизни.

Рубцов никогда не вел дневника. Его дневник — стихи. И, открывая стихи, датированные 1964 годом, словно бы видишь одинокого путника, стоящего на краю заснеженного поля. И сгущается холодная тьма и отчаяние, и видения злыми тенями проносятся в сумерках — страшная, глухая нежить, готовая смять, растерзать душу. И уже нет сил отмахнуться, все ближе холодное, смертное дыхание...

И тогда, сквозь сумерки и холод отчаяния, огонек...

...Я был один живой. Один живой в бескрайнем мертвом поле! Вдруг тихий свет (пригрезившийся, что ли?) Мелькнул в пустыне, как сторожевой...

Огонек в доме, стоящем на краю заснеженного поля. В доме одинокая старуха, растерявшая на этом поле всех своих родных.

Как много желтых снимков на Руси

В такой простой и бережной оправе!

И вдруг открылся мне

И поразил

Сиротский смысл семейных фотографий:

Огнем, враждой земля полным-полна,

И близких всех душа не позабудет!..

—  Скажи, родимый, будет ли война? —

И я сказал: — Наверное, не будет.

— Дай Бог, дай Бог... Ведь всем не угодишь,

А от раздора пользы не прибудет...

И вдруг опять: — Не будет, говоришь?

—  Нет, — говорю, — наверное, не будет.

— Дай Бог, дай Бог...

И вот: вроде бы и не говорили ни о чем, а уже легче. В робком помаргивании крохотного огонька посреди бесконечной тьмы рассеиваются злые видения. Снова в душе покой, и легко ей радоваться добру и прощать обиды, самоотверженно забывая себя и себя же обретая в этом забвении...

Что ж, — говорю, — желаю вам здоровья!

За все добро расплатимся добром,

За всю любовь расплатимся любовью...

И не этот ли «скромный русский огонек» мерцал Рубцову из затянутых морозной наледью крохотных окошек «избушки», где жил он тогда со своей семьей?

Трудно, но огорёвывалась и эта новая, нежданно свалившаяся беда. Жизнь Рубцова в Николе кое-как налаживалась. Прислали деньги из «Октября» — двести с лишним рублей. Сумма для Рубцова немалая.

«Я живу же по-прежнему, среди зимней, рано темнеющей теперь скучной Никольской природы, — неуклюже, как бы извиняясь за что-то, пишет он Сергею Багрову. — Нехотя пишу прозу, иногда стихи. Жаль, что Гета (из Николы) без твоего ведома взяла у тебя дома мой чемодан. Она бы этого не сделала, если бы не спешила на грузовик, в котором отправлялась из Тотьмы. Между прочим, я просил ее, чтобы она только подстрочники стихов Хазби взяла из чемодана, но она без тебя все равно ничего бы не нашла, поэтому унесла их вместе с чемоданом. Что буду делать дальше, я еще не знаю. Хочу все-таки до того, как поеду отсюда, что-нибудь закончить, хотя бы несколько глав повести, которую я задумал».

Но так уж была устроена жизнь Рубцова, что и у «скромного русского огонька» не суждено было задержаться ему... Так всегда было с ним...

Об этом он писал еще в той же «Прощальной песне»:

Ты не знаешь, как ночью по тропам

За спиною, куда ни пойду,

Чей-то злой, настигающий топот

Все мне слышится словно в бреду.

Этот «злой, настигающий топот» — не метафора, не химера сознания. Осенью 1964 года он был реальностью жизни Рубцова...

Чтобы понять это, снова нужно вспомнить, как жила вологодская деревня в те годы... Жизнь в Николе ничем не отличалась от бедствий деревни, описанной в повести В. Белова «Привычное дело». И не только по своему материальному достатку, но и по характеру отношений.

Тем более что деньги из «Октября» быстро растаяли, и снова надо было жить на копеечные (весь номер «Ленинского знамени» стоил двадцать два рубля) гонорары из районной газеты.

«Дорогой Вася! — пишет Рубцов в начале ноября Василию Елесину. — Посылаю заметку о нашем фельдшере. Редактируй ее и сокращай, как хочешь (это не стихи); но только хоть что-нибудь из этой заметки надо бы напечатать. Так что, если найдешь это возможным, предложи, пожалуйста, заметку в газету.

Живу неплохо. Хожу в лес рубить дрова. Только щепки летят!»

Заметку Рубцова в газете напечатали спустя три месяца — 4 марта 1965 года.

— 6 —

Еще летом 1964 года написал Николай Рубцов стихотворение «По вечерам». Пейзаж:

С моста идет дорога в гору.

А на горе — какая грусть! —

Лежат развалины собора,

Как будто спит былая Русь. —

не придуман поэтом...

Это фотографически точная зарисовка с натуры...

На берегу Толшмы в Никольском до сих пор сохранилась церковь. Вернее, то, что осталось от храма святителя Николая Чудотворца... Часть церковной стены не разрушили — головастые местные мужики прямо к ней прирубили бревенчатые стены и сделали пекарню. Одна сторона у пекарни церковная, каменная с фризами, с окошечками, забранными решетками, белая; другая — бревенчатая, избяная, почерневшая...

Рядом с этой пекарней, на четырех опорах — церковный купол с дырой от маковки. На куполе еще и сейчас сохранились остатки фресок. Из мутноватой затягивающей их пелены небытия смотрят на нас святые. Смотрели они и на Рубцова...

Наверное, если постоянно жить в Никольском, можно привыкнуть и к церкви-пекарне, и к куполу с дырой в небо... Но вообще — зрелище это непереносимое. И гаснущие, уходящие в небытие святые, и церковь-пекарня над скованной первым ледком Толшмой...

«Люблю, — пишет Николай Михайлович в письме Александру Яковлевичу Яшину, — первый лед на озерах и речках, люблю, когда в воздухе носится первая зимняя свежесть. Хорошо и жутко ступать по этому первому льду — он настолько прозрачен, что кажется, будто ступаешь прямо по воде, бездонно-темной...»