Иван Африканович не только созерцал, но и созидал своим трудом красоту. Гражданин Дрынов — это уже и не вполне человек, а некая среднестатистическая, безликая субстанция, способная лишь к самоуничтожению...
Поразительно зорко различал пути, ведущие к спасению и гибели, и лирический герой Николая Рубцова. Страшному, сопровождаемому грохотом и воем, лязганьем и свистом пути, по которому движется «Поезд», противопоставлен путь «Старой дороги», где движение осуществляется как бы вне времени:
Здесь русский дух в веках произошел, и ничего на ней не происходит.
Вернее, не вне времени, а одновременно с прошлым и будущим. Эта молитвенная одновременность событий обнаруживается здесь, как и в стихотворении «Видения на холме», где разновременные глаголы, как мы говорили, соединяются в особое и по-особому организованное целое...
И как созвучно ощущениям «Старой дороги» и «Ночи на родине» Николая Рубцова звучат мысли возвращающегося после неудачного бегства Ивана Африкановича, когда останавливается он возле развороченного тракторными гусеницами родничка!
Родничок занимает особое место в жизни Ивана Африкановича. Он сам отыскал и расчистил его, возле родничка отдыхал с Катериной, возвращающейся из больницы с новорожденным сыном... Теперь нарушена негромкая и светлая жизнь родничка. Руками ощупывает Иван Африканович землю и ощущает ее сырость. Значит, не умер родничок, пробивается...
«Вот так и душа, — думает Иван Африканович, — чем ни заманивай, куда ни завлекай, а она один бес домой просачивается. В родные места, к ольховому полю. Дело привычное».
В отличие от героя Василия Белова лирический герой рубцовского «Поезда» прозревает и постигает свою судьбу, «узнает» ее прямо в поезде... В этом стихотворении все называется прямо, с пугающей отчетливостью:
Вместе с ним и я в просторе мглистом
Уж не смею мыслить о покое, —
Мчусь куда-то с лязганьем и свистом,
Мчусь куда-то с грохотом и воем...
Это дьявольское наваждение движения — «Подхватил меня, понес меня, как леший!», как мы уже говорили, хорошо известно Рубцову!
Железный путь зовет меня гудками,
И я бегу...
Но раньше были силы, чтобы прервать его, чтобы остановиться:
...Но мне не по себе,
Когда она за дымными веками
Избой в снегах, лугами, ветряками
Мелькнет порой, покорная судьбе...
Теперь же в «Поезде» не осталось и этого. Что-то зловещее чудится в бравурном финале:
...Быстрое движенье
Все смелее в мире год от году,
И какое может быть крушенье,
Если столько в поезде народу?
Как мы знаем, поездное многолюдье не спасло поэта от крушения. Мотив дьявольского наваждения-движения повторится у Рубцова и в его стихотворении о собственной смерти:
А весною ужас будет полный:
На погост речные хлынут волны!
Из моей затопленной могилы
Гроб всплывет, забытый и унылый,
Разобьется с треском
и в потемки
Уплывут ужасные обломки.
Николай Рубцов умер как раз в «крещенские морозы», умер, словно бы задохнувшись от бессмысленной, опустошающей душу скорости поезда, на котором — неведомо (сейчас, может быть, и ведомо) куда — мчались мы все...
Но это будет еще не скоро.
В 1965 году у Николая Рубцова еще оставалось целых пять лет жизни.
«Взялся писать прозу... — писал Николай Рубцов Николаю Николаевичу Сидоренко. — Кажется, у меня это может получиться, но пока не хватает усидчивости, детальной ясности образа да и условия для этого писания (имею в виду самые скромные условия). Хочу прозой написать историю одного человека, не похожего на современных литературных героев, — чтобы в нем была жизненная, а не литературная! тоска, сила, мысль, сила, разумеется, не физическая, а духовная...»
Рубцов не написал этой прозы...
Хотя порою кажется, что жизнь его в последнее пятилетие, как раз такой историей непохожего на современных литературных героев человека, обладающего великой духовной силой, и была...
Прежде чем приступить к рассказу о последнем периоде жизни Николая Рубцова, надо понять, почему именно 1964 год стал переломным в его жизни.
Этот год останется в истории страны не только кремлевским переворотом, положившим конец кукурузным авантюрам строителя коммунизма, но и тем, что именно в этом году наконец-то восторжествовали, прорвались наружу процессы, подспудно вызревавшие в умах нашей «образованщины».
Закамуфлированное под ниспровергателей, наше советское мещанство сбросило маску шестидесятничества, похерило клятвы юности и, толкаясь, устремилось к кормушкам. Там теперь, помимо привычного ассортимента — спецпайков, спецраспределителей, казенных дач, появились и загранкомандировки. В считанные месяцы — нечто подобное мы наблюдали, когда идеологи застоя превратились вдруг в «демократов», захватывающих правдами и неправдами власть и народную собственность! — недавние шестидесятники образовали прослойку угодливо-сытых людей, которые, лакейски поддакивая идеологическим идиотизмам, торопливо и жадно разворовывали страну, и ради сохранения своих синекур вовлекали отечество в авантюры минводхозов, чернобылей, кампаний неперспективных деревень.
Этот феномен еще не нашел должного отражения в нашей литературе, должно быть, потому, что и перестройка развивалась в основном в интересах все той же образованщины, отдельные представители которой сумели хорошо подзаработать на катаклизмах, обрушившихся — не без ее помощи! — на нашу бедную Родину.
Разумеется, в середине шестидесятых механизм тотального воровства и вранья еще только начинал раскручиваться, но уже тогда Система начала сбрасывать с себя все, что мешало ей.
И в первую очередь она стремилась освободиться от порядочности и честности.
Тогда сразу смешались границы конфронтирующих лагерей. Роковая черта, проведенная шестьдесят четвертым годом, прошла не по национальным, не по мировоззренческим расхождениям, а по нравственным. Все настоящее, честное, искреннее отвергалось Системой. Зато все, что служило ее интересам, — возвеличивалось и поднималось.
Случайно ли, что по одну сторону оказались такие разные люди, как Андрей Сахаров и Игорь Шафаревич, а по другую брежневы и коротичи, Сусловы и Яковлевы...
Еще раньше и еще резче эта граница разделила поэтов.
И опять-таки прежде всего по нравственному признаку...
И в этом смысле интересно сравнить судьбы четырех совершенно несхожих между собой поэтов — Евгения Евтушенко, Иосифа Бродского, Андрея Вознесенского, Николая Рубцова.
Все четверо — почти погодки. Старше — Вознесенский и Евтушенко. Они — с 1933 года... Рубцов на три года моложе. Еще на три года моложе — Бродский. Он родился в тридцать девятом...
Все четверо пришли в поэзию примерно в одно время, после смерти Сталина, когда сдвинулись маховики истории, вовлекая в свое движение бесконечные миллионы людей и целые страны.
Возраст для сравнения, которое мы собираемся провести, существен.
И. В. Сталин сказал: «Нам надо воспитывать новое, бодрое (выделено мной. — Н. К.) поколение, способное к преодолению любых трудностей».
По этой программе, по этому сталинскому чертежу и строилось воспитание поколения, родившегося в тридцатые годы.
Бодрость в них закладывали по полной программе.
И вместе с тем как раз это поколение, хлебнувшее и бедствий войны, и сталинской бодрости, было первым из поколений, которое не успело запятнать себя грязью и кровью тех страшных лет.
Вместе с тем к тому моменту, когда, скрежеща и рассыпая ржавчину куплетов:
— Берия! Берия!
Вышел из доверия!
А товарищ Маленков
Надавал ему пинков! —
сдвинулись наконец шестерни истории, все четверо не были отягощены прошлыми ошибками и бодро, как и все их сверстники, приняли произошедшие перемены.
Ну а дальше?
А дальше, как и положено, судьбы начали у каждого складываться по-своему.
В 1959 году, когда после армии Рубцов приехал в Ленинград, ему было двадцать три, за плечами — семь классов деревенской школы и неоконченный техникум, годы скитаний и службы на флоте. Еще было очень сильное желание выразить в стихах то, что мучило, терзало его. Правда, как это выразить — представлялось смутно и неясно...
Иосифу Бродскому было тогда двадцать. Образованием он формально не превосходил Рубцова — тоже только школа-семилетка. Но путь Бродского, похоже, уже определился. К 1960 году он уже нашел себя, хотя известность его и не выходила за границы весьма узкого круга почитателей.
Шутки ради отметим, что формально и «образованностью» Евтушенко и Вознесенский значительно превосходили ленинградцев Бродского и Рубцова. Ну а эстрадная слава их гремела вовсю. Евтушенко с Вознесенским уверенно завоевывали аудиторию, становились выразителями «шестидесятнического» мировоззрения.
Разница в образовании, в уже приобретенной известности существенна. Но еще более существенна та подмена поэзии эстрадной публицистикой, которая тогда происходила на глазах у всех и которая как бы не замечалась.
Явление это объяснимо только последствиями бодрого воспитания шестидесятников, представления о подлинной поэзии которых были настолько смутны, что они в основной своей массе и не замечали подмены. Уместно здесь будет напомнить, что и демобилизовавшийся с флота Рубцов тоже поддался соблазну эстрады и под крики: «Давай, парень! Шпарь!» — поначалу пробовал силы в создании звуковых эффектов и даже достиг в этом определенного успеха.
Бродского же эстрада, кажется, не тянула совсем. И не случайно, что он, быть может, первым из всей четверки начал ощущать дискомфортность времени перемен,