Что неизбежно к бездне приведут!
И дальше несколько искусственный надрыв: «Зову тебя, но ты не отзовешься» смягчается лирической красивостью: «Крик замирает в гибельных снегах», и, словно бы уже вне воли самой поэтессы, переживание, происходящее в душе лирической героини, вытесняется ощущениями и мыслями самой Д. ...
Быть может, ты поземкой легкой вьешься
У ног моих, вмиг рассыпаясь в прах?
И так внешне красиво сформулирован вопрос, что не сразу и замечаешь антиэстетичность, антиэтичность этих строк.
Вспомните очень похожий образ у Александра Твардовского:
Я — где облачком пыли
Ходит рожь на холме...
Но у Твардовского «облачко пыли» — «я». «Я» — убитый подо Ржевом, «я» — пришедший к вам, где ваши машины воздух рвут на шоссе, «я» — пришедший к живым в таинственный момент слияния жизни и смерти в вечную жизнь
Антиэстетичность и антиэтичность Д. в том, что «ты» в ее стихах — это убитый ею поэт Рубцов. «Ты», убитый мною, поземкой вьешься у моих ног. Может, конечно, и не слабо задумано, но уж как-то совсем не по-православному, даже не по-человечески.
Обратив поэта в прах и в жизни, и в стихах, Д. тут же пытается вознести его на небеса:
Быть может, те серебряные трубы, чьи звуки в свисте ветра слышу я, — твои уже невидимые губы поют тщету и краткость бытия...
Не надо, однако, обманываться «серебряной», воздушной красивостью этих строк. Д. если и возвеличивает прах Рубцова, то только потому, что таким образом возвышается и сама.
Эгоцентризм постепенно вытесняет из стихотворения все другие ощущения, воплощается в уголовно-блатной поэтике сочувствия и сопереживания только самой себе:
...я навек уж буду одинока,
влача судьбы своей ужасный крест.
И будет мне вдвойне горька, гонимой,
вся горечь одиночества, когда
все так же ярко и неповторимо
взойдет в ночи полей твоих звезда.
Человек менее откровенный, менее бесстрашный и менее бесстыдный тут бы, очевидно, и поставил точку. Все-таки все уже сказано. Раз уж решено «черным платом траурным прикрыться», то чего же еще говорить? Д. следом за этим апофеозом горечи и одиночества ставит, однако, «но», то «но», ради которого и написано стихотворение.
Но... чудный миг!
Когда пред ней в смятенье
я обнажу души своей позор,
твоя звезда пошлет мне не презренье,
а состраданья молчаливый взор.
Читая эти и другие стихи Д., все время ловишь себя на удивлении, насколько все-таки неглубоки они. Казалось бы, предельная раскрытость, распахнутость в самом тайном и сокровенном, а в результате — всего лишь некое подобие мастеровитости, этакое техническое упражнение, не рождающее никакого отклика в душе. Увы... Лукавство и не предполагает ни глубины, ни ответного сопереживания.
Быть может, и не стоило бы столь подробно анализировать стихи Д., но разговор сейчас не только о поэзии, а о симптомах болезни, которой поражено наше общество, уже не различающее порой добро и зло. Об укоренившейся сейчас нравственной вседозволенности, при которой и возникает то, что я называю «феноменом Д.».
Только в атмосфере вседозволенности, исчезновения каких-либо моральных запретов убийство гениального русского поэта может стать неким фундаментом для возвеличивания убийцей самой себя.
Одно из интервью убийцы называлось: «Она убивала Рубцова крещенской ночью». Другое: «Цветы для убийцы Рубцова»...
Это уже почти как в анекдоте.
Идут по Москве латышские стрелки, видят памятник Пушкину.
— Это памятник Пушкину, — объясняют им. — Его Дантес застрелил.
— А почему тогда Пушкину памятник? — удивляются латышские стрелки. — А не Дантесу?
Действительно, при чем тут Рубцов? Ведь не он убил, его убили... Убийце и цветы от латышских стрелков наших демократических изданий.
Что ж... Воплотить в жизни черный юмор анекдота это тоже судьба, и ее Д. выбрала себе сама.
И как тут снова не вспомнить об «ужасных обломках»!
Но вспомним еще раз, как заканчивается это стихотворение...
Сам не знаю, что это такое... — говорил Рубцов, прозревая на четверть века вперед.
Он не знал. Не знали этого и живущие в то время его современники. Никто не знал, каким оно будет, наше время.
Это знаем мы, живущие сейчас...
И на что нам остается надеяться?
Разве только на то, что сбудется все-таки до конца пророчество поэта и «ужасные обломки» все-таки уплывут...
ГЛАВА ВТОРАЯ
Никто не знает, что нужно, чтобы родился великий поэт Как остроумно замечено, никому не пришло бы в голову выписывать из Африки эфиопа, чтобы обзавестись Пушкиным...
Странными и неведомыми путями творится Божий Промысел, являя миру великих делателей, и только отблески этого сокровенного пути различаем мы, вглядываясь в их творения, в их судьбы.
Гениальный поэт не свободен в выборе своего Пути. Предпочтение более благоприятной, менее тернистой жизненной дороги всегда оборачивается потерей самого себя. оплачивается отказом от предназначения...
Ни о чем так много не писал Николай Рубцов, как о дороге, о Пути. Это мог быть «путь без солнца, путь без веры гонимых солнцем журавлей», или «глухое скаканье по следам миновавших времен», или просто — такая непростая! — «Старая дорога», где «каждый славен мертвый и живой!».
Как мы уже говорили, Рубцов отчетливее других ощущал отличие истинного Пути от путей, по которым бродят не осознавшие своего предназначения люди.
На рубцовской старой дороге царят покой, мир и гармония. По этой дороге, перекликаясь с прошедшими и проходящими, перемещаются не тела и чемоданы, а души людей...
И совсем другая картина в рубцовском «Поезде». Мы еще не успели различить в «грохоте и вое», «лязганье и свисте» «непостижимые уму силы», а уже непоправимо изменился пейзаж, и мы мчимся «в дебрях мирозданья», «посреди явлений без названья», и воочию является перед нами страшный облик:
Вот он, глазом огненным сверкая,
Вылетает... Дай дорогу, пеший!
Все совершается так стремительно и непоправимо, что мы как бы и не замечаем (или боимся заметить?), что «он», сверкающий огненным глазом, просит нас не посторониться, а требует отдать «ему» дорогу. Ту самую старую дорогу, на которой и совершается спасение души, где «июльские деньки идут в нетленной синенькой рубашке...».
Больше всего Рубцов боялся «отдать» свою дорогу, страх потерять ее всегда присутствовал в нем. Этот страх прорывается во всех «вокзальных» стихах...
Даже когда крутится в голове веселенький мотивчик:
Прекрасно небо голубое!
Прекрасен поезд голубой!
Даже когда беззаботное настроение переполняет тебя, и на вопрос: «Какое место вам?» уже готов бездумный ответ: «Любое», когда и дальше как будто сами собой срываются с языка страшные слова:
Любое место, край любой!
Так вот... Даже и тогда срабатывает спасительный страх, и, стряхнув с себя дурашливую веселость, спешит поэт исправить свою вырвавшуюся у него в эйфорийном состоянии оговорку.
— Прости, — сказал родному краю, —
За мой отъезд, за паровоз.
Я несерьезно. Я играю.
Поговорим еще всерьез.
Об «играх» Николая Михайловича Рубцова мы уже говорили... Говорили и об особом характере его «советского» — усвоенного не через церковь, а через русский язык и литературу — православия.
Сейчас надо сказать, что Рубцов отчетливо различал пути, ведущие к спасению и гибели.
И не только различал, но и воссоздал в своих стихах.
Не трудно заметить, что в отличие от движения «Поезда» движение по «Старой дороге» осуществляется одновременно с прошлым, настоящим и будущим. Эту одновременность событий легко можно проследить, как мы говорили, и, например, по стихотворению «Видения на холме», где разновременные глаголы соединяются в особое и по-особому организованное целое. В умении ощущать одновременность прошлого и будущего и заключается секрет удивительной прозорливости Николая Михайловича Рубцова.
Точно не известно, когда написано стихотворение «Я умру в крещенские морозы». Как вспоминает Валентина Алексеевна Рубцова, Рубцов говорил о своей смерти в крещенские морозы еще в шестьдесят пятом году, приехав к брату Альберту в Невскую Дубровку.
Предположительно в 1966 году написано Рубцовым и стихотворение «Седьмые сутки дождь не умолкает...». Интересно сопоставить эти стихи.
В «Седьмых сутках» девять строф, разбитых на три равные части. Три центральные строфы явно перекликаются с тремя центральными двустишиями стихотворения «Я умру...». Здесь те же образы затопленных могил, всплывающих гробов, ужасных обломков.
Неделю льет. Вторую льет... Картина Такая — мы не видели грустней! Безжизненная водная равнина, И небо беспросветное над ней. На кладбище затоплены могилы, Видны еще оградные столбы, Ворочаются, словно крокодилы, Меж зарослей затопленных гробы, Ломаются, всплывая, и в потемки Под резким неслабеющим дождем Уносятся ужасные обломки И долго вспоминаются потом...
Сходство столь разительное, порою переходящее в самоцитату, что естественно предположить некую взаимосвязь первого двустишия «Я умру...» с первой частью стихотворения «Седьмые сутки...», а двустишия «Сам не знаю, что это такое» — с заключительной.
Яркие зрительные образы плывущих стогов, крутящихся в водоворотах досок, заслоняют мистический смысл происходящего. Между тем уже в первых строчках: