Николай Рубцов — страница 9 из 73

Еще страшнее стало Тане, когда она снова увидела Рубцова.

Вместе с сокурсницами Таня ехала на работу в Азербайджан. Вначале пароходом до Вологды, а затем поездом через Москву. Каково же было ее удивление, когда в вагоне, едва только отъехали от Вологды, появился Рубцов с гармошкой.

«Кажется, до полуночи мы пели под гармошку наши любимые песни. Я с ним не разговаривала, побаивалась, что он поедет за мной до Баку. А ведь там и для нас с подругами были неизвестность и страх. Коля нервничал, злился. А я еще не понимала, что обманываю себя, играя в любовь. Видимо, это было очередное увлечение. Николай почувствовал это, и утром в Москве сказал мне, чтоб я не волновалась, едет он в Ташкент.

Так мы расстались в Москве с нашей юностью...»

Пароход загудел, возвещая отплытие вдаль!

Вновь прощались с тобой

У какой-то кирпичной оградины,

Не забыть, как матрос, увеличивший нашу печаль,

— Проходите! — сказал. —

Проходите скорее, граждане! —

Я прошел.

И тотчас, всколыхнувши затопленный плес,

Пароход зашумел,

Напрягаясь, захлопал колесами...

Сколько лет пронеслось!

Сколько вьюг отсвистело и гроз!

Как ты, милая, там, за березами?

— 7 —

Что делал Рубцов, бросив техникум, известно только из его стихов:

Жизнь меня по Северу носила

И по рынкам знойного Чор-Су.

В это время Рубцов как бы растворяется в бескрайней стране и как бы перестает быть материальным телом, нуждающимся в прописке и прочих документах.

Странно, но точно такое — неведомо куда! — исчезновение мы обнаруживаем и в юности Василия Шукшина...

И есть, есть в этих исчезновениях русских писателей какая-то мистика, как и в прыжках через пролом карниза над черной бездной заброшенного храма.

Ничего не известно из этого периода жизни Рубцова... Кроме одного... Кроме того, что и в солнечно-знойных краях не сумел отогреться поэт.

В 1954 году он написал в Ташкенте:

Да!

Умру я!

И что ж такого?

Хоть сейчас из нагана в лоб!

Может быть,

Гробовщик толковый

Смастерит мне хороший гроб.

А на что мне

Хороший гроб-то?

Зарывайте меня хоть как!

Жалкий след мой

Будет затоптан

Башмаками других бродяг.

И останется все,

Как было

На Земле,

Не для всех родной...

Будет так же

Светить

Светило

На заплеванный шар земной!

Впервые, в этом стихотворении, обращается Рубцов к теме смерти, ставшей в дальнейшем одной из главных в его творчестве...

С годами придут в стихи всепрощающая мудрость, философская глубина, но отчаянная невозможность примириться, свыкнуться с мыслью о смерти, останется неизменной.

И через шестнадцать лет, стоя уже на пороге гибели, Рубцов напишет:

Село стоит

На правом берегу,

А кладбище —

На левом берегу.

И самый грустный все же

И нелепый

Вот этот путь,

Венчающий борьбу

И все на свете, —

С правого

На левый,

Среди цветов

В обыденном гробу...

Трудно не заметить внутреннего созвучия этих двух стихотворений, между которыми, как между обложками книги, вместилось все богатство рубцовской лирики.

И еще одно...

В Ташкенте, пусть и неловко, но очень отчетливо впервые сформулирована Рубцовым важная и для его поэзии, и для жизненного пути мысль — осознание, что он находится на «земле, не для всех родной».

Как мы уже говорили, Рубцов не сразу сумел заговорить о самом главном в себе, не сразу разглядел в своей судьбе отражение судьбы всей России, не сразу сумел осознать высокое предназначение поэта. И чудо, что далеко от родных краев, в Ташкенте, в минуту усталости или отчаяния удалось ему на мгновение заглянуть далеко вперед, заглянуть в себя будущего...

Со стихотворением «Да! Умру я!» перекликается и другое, написанное в последний год жизни поэта стихотворение — «Неизвестный».

Ситуация, в которой оказался его герой, в общем характерная для поэзии Рубцова, почти такая же, как в «Русском огоньке» или стихотворении «На ночлеге». Но стихотворение «Неизвестный» существенно отличается властным, каким-то эгоцентрическим, все замыкающим на личности героя ритмом:

Он шел против снега во мраке,

Бездомный, голодный, больной.

Он после стучался в бараки

В какой-то деревне лесной.

И если герою стихотворения «На ночлеге» почти мгновенно удается найти контакт с хозяином избы:

Подмерзая, мерцают лужи...

«Что ж, — подумал, — зайду давай?»

Посмотрел, покурил, послушал

И ответил мне: — Ночевай! —

то «неизвестного» встречают иначе:

Его не пустили. Тупая

Какая-то бабка в упор

Сказала, к нему подступая:                                  

— Бродяга. Наверное, вор...

На первый взгляд может показаться, что «неизвестному» просто не повезло, и он напоролся на бездушных, черствых людей. Но это не так. Ведь хозяина «ночлега» немногое разнит от «тупой бабки»:

Есть у нас старики по селам,

Что утратили будто речь:

Ты с рассказом ему веселым —

Он без звука к себе на печь.

Другое дело, что «неизвестный» слишком сосредоточен, зациклен на себе и не понимает, что в неказистых с виду, угрюмых старухах и стариках живет и гордость, и благородство, — не понимает того, что открыто герою стихотворения «На ночлеге»:

Знаю, завтра разбудит только

Словом будничным, кратким столь,

Я спрошу его: — Надо сколько? —

Он ответит: — Не знаю, сколь!

(Старуха в «Русском огоньке» отвечает еще более категорично: «Господь с тобой! Мы денег не берем».)

Но ведь такие ответы, такое отношение хозяев ночлега предполагают, что их собеседник и сам погружен в стихию народной жизни, что он расслышит несказанное, не оскорбит беззащитной простоты... А когда вместо него появляется человек с психологией «сына морских факторий», этот человек рискует оказаться в пустыне своей гордыни, где и суждено завершиться избранному им пути:

Он шел. Но угрюмо и грозно

Белели снега впереди!

Он вышел на берег морозной,

Безжизненной, страшной реки!

Он вздрогнул, очнулся и снова

Забылся, качнулся вперед...

Он умер без крика, без слова,

Он знал, что в дороге умрет.

Однако в романтической антитезе непонятой личности и тупой человеческой массы смерть эта приобретает почти трагедийное звучание. Тем более что, согласно романтическому канону, даже сама равнодушная природа не остается безучастной к гибели гордого человека: «Он умер, снегами отпетый...»

И только люди:

...вели разговор

Все тот же, узнавши об этом:

— Бродяга. Наверное, вор.

Но странно, первое чувство неприятия человеческого равнодушия, запрограммированное самой ситуацией, быстро проходит и возникает ощущение совсем другого рода.

Умер чужой человек... умер нелепо, глупо, и что же еще сказать, как можно определить отношение к чужаку людям, которые живут в рамках христианской морали и сострадания, а не в романтических антитезах?

Отношение должно быть сформулировано однозначно, ибо необходимо сразу заявить о своем неприятии произошедшего. Вот и звучит слово: «Бродяга!», а следом — уничижительное, не обвиняющее окончательно, но снимающее всякий романтический флёр дополнение: «Наверное, вор». Сказано жестко, но справедливо.

Сам по себе путь, как бы труден он ни был, не представляет нравственной ценности. Уважаем и почитаем только истинный Путь.

Зрелый Рубцов четко понимает разницу между бродягой и Путником. Отчасти понимал это, как мы видим по стихотворению «Да! Умру я!», и молодой Рубцов...

Во всяком случае в Ташкенте он почувствовал, что превращается в ненужного никому и не несущего в себе ничего, кроме озлобления, бродягу. Он почувствовал в Ташкенте, что выбранный им путь — не тот Путь, который назначено пройти ему.

И вот — поражает в Рубцове это мужество, эта внутренняя сила! — он круто меняет свою жизнь. Осознав гибельность избранного пути, переступив через обиду, смирив свою гордость, пытается он наладить отношения с родными.

В марте 1955 года Рубцов приезжает в Вологду и разыскивает здесь отца.

Сергей Багров утверждает, что у Николая «хранилось фото отца... На фотокарточке надпись: «На долгую память дорогому сыночку Коле. Твой папка. 4/III — 55. М. Рубцов».

Как проходила первая встреча с отцом, Рубцов никому не рассказывал.

Он вообще мало рассказывал о своей жизни.

И не из-за замкнутости или необщительности, а просто — трудно было говорить об этом...

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

О встрече Николая Михайловича Рубцова с отцом я услышал в Невской Дубровке от Валентины Алексеевны Рубцовой — жены старшего брата Николая Рубцова, Альберта...

С Альбертом Валентина Алексеевна познакомилась в 1954 году в Сестрорецке, там они и расписались.

Валентина работала на заводе имени Воскова, а Альберт — на телефонной станции. Несколько месяцев жили в комнате на почте, но пришел новый начальник, и комнату отобрали. Жить стало негде. Родители Валентины Алексеевны тоже не имели тогда угла, еще только устраивались под Ленинградом — в поселке Приютино. Родная деревня их сгорела во время войны...

Все эти подробности важны, потому что они и определят дальнейшую географию юности Николая Рубцова.

В 1955 году в Сестрорецк приезжал Михаил Андрианович.

Посмотрел, как мыкается по чужим квартирам сын, пожалел молодых и пригласил жить к себе, в Вологду. Забегая вперед, скажем, что ничего хорошего из этого не получилось, и через пару месяцев Альберт Михайлович и Валентина Алексеевна ушли из отцовского дома на частную квартиру, а потом и вообще уехали из Вологды...