Он все кивал головой, а потом сразу сказал:
– Отсылают нас отсюда.
– Да ведь это и хорошо. От мучителей – с глаз долой.
– Марковна! В Сибирь нас отсылают.
– И ладно. Лишь бы с тобой.
Он смотрел в ее сияющее счастьем лицо и, прижав руки к груди, поклонился ей.
– Богородица, слава тебе, что дала мне такую жену.
Анастасия Марковна поднялась. Лицо у нее было белое-белое. Ее пошатывало.
– Не оправилась еще? – испугался Аввакум.
– Крови много вышло! Да ты не смотри на меня. Я скоро поправлюсь.
– Марковна! – оторопел Аввакум. – Ехать-то нам – завтра!
– Пусть завтра, – легко согласилась Анастасия Марковна.
Проснулся, заверещал маленький.
– Окрестили?
– Окрестили. Корнилием назвали. Все по-твоему.
– Батюшка! – раскрыв глаза, удивилась Агриппина.
– Батюшка! – завопил Прокопка, спрыгивая с постели.
– Ваня-то где у вас?
Аввакум сгреб Агриппинку с Прокопкой и то гладил им головки, то отирал свои слезы.
– Ваня дровишек пошел пособирать, – сказала Анастасия Марковна. – Много ведь дерева валяется зря.
– Не пригодятся теперь дровишки. – Аввакум оглядел избу. – А ведь ничего-то не нажили мы с тобой, Марковна. Всей поклажи два узла да детишки.
– Вот и хорошо! Жалеть больно не о чем. Бог, Петрович, лучше нас знает, что да к чему.
– Это верно, – согласился Аввакум, – мы и про завтра ничего сказать не умеем, а у Бога и что через год будет записано, и через десять лет, и на каждый день, на каждый час для всякого, кто с душою рожден.
– Ваня придет, за братьями твоими надо послать.
– Бывали они у тебя? – спросил Аввакум настороженно.
– Затемно приходили. Деньжонок один раз принесли, у самих тоже ведь негусто. Хлебца два раза. Евфимий требуху и половину гуся.
– Всего-то не донес. Тяжелый, видно, был гусь.
– Не греши ты на братьев, – попросила Анастасия Марковна. – Страшное нынче время. Не только за подачку, за доброе слово наказать могут.
Никон отходил ко сну. Сняв одежды, он возлежал на лебяжьем пуховике, сдобный, белый, душистый, как праздничный каравай.
– Устал я, – сказал он келейнику Киприану. – Вот ведь! Все могу, а ничего не хочется.
Погладил себя по груди, приложил ладонь ко лбу, улыбнулся.
– Ты чего так смотришь?
Киприан пожал плечами и уперся упрямыми глазищами в стену.
– Отпусти меня, святейший!
Благодушие медленно сползло прочь с Никонова лица.
– Ты! Хочешь уйти? От меня?!
– От тебя, святейший, – сказал Киприан твердо.
– Как же это? – Смущение и беспокойство тотчас обострили Никону лицо. Точеный нос стал как косточка. – Чем же это я тебе не угодил?
– В монастырь хочу. На Соловки. Праведной жизни хочу.
– А я, стало быть, живу неправедно?! – Никон вскочил, ища, чем запустить в келейника.
– Как живешь ты – твое дело, – сказал Киприан. – Мне пора о душе подумать, я – старый человек.
– А я молодой?! – заорал на него Никон и сник. Лицо снова расплывалось, жалкое, обиженное. – Убирайся! Гроша на дорогу не дам!
– Благослови! – Киприан склонил голову перед патриархом.
– Прочь!
Киприан, кланяясь, задом пятился к двери.
– Погоди! – остановил его Никон. – Передумай, бога ради… Ну, из-за чего ты уходишь? Из-за протопопов, из-за расстриг? Так я Аввакума и не расстриг.
Киприан толкнул спиной дверь и, все так же кланяясь, закрыл ее за собой.
Никон остался один.
– Вот тебе и патриарх! – сказал себе. – Что из того, что патриарх? Он ушел, и все тут.
Натянул ночную рубаху, лег на мягчайшую свою постель и лежал без сна, не пуская в голову ни единой мысли.
А между тем приближалось событие, для России великое. 12 сентября уехали к Хмельницкому очередные послы, ближний стольник Родион Стрешнев и дьяк Мартемьян Бредихин. Официальная грамота снова была уклончива: «За то, что вы нашего царского величества милости ищете и нам, великому государю, служите, жалуем, милостиво похваляем».
На словах же послам велено было сказать, «чтобы он, гетман… царского величества милость и жалованье к себе помнил и подождал, покамест от царского величества великих послов будет весть».
Был предусмотрен и крайний вариант. В случае, если недовольство гетмана будет сильным и явным, послам следовало сказать: ныне время осеннее, наступают грязи и морозы и пусть он, гетман, подождет весны. За ратными людьми послано, но собраться из ратных городов они не успеют. «А на весне царского величества все ратные люди будут к ним готовы».
Однако уже 20 сентября Стрешневу и Бредихину вдогонку полетела новая грамота, сообщавшая, что царские послы из Польши отпущены, они уже в Вязьме и спешно днем и ночью едут к Москве.
И опять-таки предусматривалось два варианта переговоров. Если у Хмельницкого с королем битва произошла, то следовало говорить: «Мы, великий государь наше царское величество, пожаловали его, гетмана Богдана Хмельницкого, и все Войско Запорожское велели принять под нашу царского величества высокую руку». Если же боя не случилось, то говорить надо было иное: «Посланы мы от нас, великого государя, с нашим царского величества милостивым словом и с жалованьем».
Сам Хмельницкий хоть и далеко был от Москвы, но через своих глазастых посланников знал про нее многое, знал главное: кто в Москве на нынешний день самый большой и самый нужный человек.
Он уже не слал грамоты боярину Борису Ивановичу Морозову и боярину Илье Даниловичу Милославскому, он обращался к одному Никону.
Еще 9 августа он писал: «Божиею милостию великому святителю, святейшему Никону, патриарху царствующего града Москвы и всеа Великия России, господину и пастырю, его великому святительству, Богдан Хмельницкий, гетман Войска Запорожского, и все Войско Запорожское низко и смиренно до лица земли челом бьем… Просим твое великое святительство: да изволит быти о нас ходатай к его царскому величеству. Да подаст нам от великого государства своего руку помощи и рать нам отпустит в помощь на ляхов, понеже король приходит на нас со всею силою лядцкою веру православную, церкви Божия и народ православно христианский от земля перебити хотяй».
Не терпевший, чтобы его дело совершалось подолгу, патриарх Никон, уже поставивший себе целью воссоединение церквей русской и украинской, сделал все от него зависящее, чтобы Земский собор был созван тотчас по прибытии царских послов из Польши.
Посольство Репнина, Хитрово, Алмаза Иванова вернулось ни с чем.
1 октября 1653 года Земский собор заслушал все дела о неправдах польского короля Яна Казимира, о бедах украинского народа и вынес решение:
«И по тому по всему приговорили: гетмана Богдана Хмельницкого и все Войско Запорожское с городами и с землями принять».
А уже 4 октября составлено было посольство и определено царское жалованье видным людям Войска Запорожского.
Великим послом посылали боярина Василия Васильевича Бутурлина, наградив его титулом наместника Тверского.
В товарищи ему был поставлен окольничий Иван Васильевич Олферьев, возвеличенный ради высокого дела титулом наместника Муромского.
От думных людей ехал дьяк Ларион Лопухин.
У каждого из троих была своя свита.
В списке сопровождающих Бутурлина значились стольники: князь Григорий Григорьевич Ромодановский, Федор Владимирович Бутурлин, князь Федор Борятинский, Михайла Дмитриев, князь Алексей Звенигородский, Василий Колтовский, Василий Кикин; стряпчий Михайло Воейков, дворяне – князь Данило Несвицкий, князь Василий Горчаков, Денис Тургенев.
В свите Лариона Лопухина значился голова московских стрельцов Артамон Матвеев.
Размеры жалованья были определены самые щедрые.
Киевскому митрополиту везли два сорока соболей по сто рублей сорок. Епископу черниговскому сорок соболей в восемьдесят рублей, архимандриту печерскому сорок соболей в сто рублей и для раздачи духовенству двадцать сороков ценой в восемьдесят рублей.
Гетману Хмельницкому царь жаловал булаву, знамя, ферязь и шапку горлатную, а также соболей: сорок в двести рублей, два сорока в сто пятьдесят, три сорока по сто рублей, сорок в девяносто, три сорока по восемьдесят рублей, три сорока по семьдесят, сорок в шестьдесят и два сорока по пятьдесят рублей. Всего полторы тысячи.
Сыну гетмана Тимофею Хмельницкому предназначались соболя ценой в пятьсот рублей. Столько же и генеральному писарю Ивану Выговскому… явно, а тайно, за его тайную службу, была в соболях прибавка на двести рублей.
Двадцати полковникам жаловали по сорок соболей в семьдесят рублей за сорок. Было жалованье для есаулов, сотников и «кому доведется и от государевых дел» на две тысячи рублей.
Не забыл царь Алексей Михайлович и того, что посольство едет на праздник, на долгий счастливый праздник, ибо происходит соединение двух великих народов после тягостного разлучения, происшедшего в веках по причине разорения многими врагами русской земли.
С любовью, своей рукой писал царь роспись жалованья из запасов дворца – Бутурлину, Олферьеву и Лопухину. Пусть и сами едят-пьют и угощают на славу.
Боярину Василию Васильевичу государь определил следующее жалованье: десять ведер меду вишневого, восемь меду малинового, восемь ведер меду вешнего, десять – боярского, двенадцать – обарного. Рыбы: две спины да четыре прута да две теши белужьи, две спины да шесть прутов осестриных, шестнадцать лососей и семь четей крупчатой муки. Окольничему и думному дьяку полагалось все то же, но с убавкой. Вишневого меду, например, окольничему дадено не десять, а восемь ведер, думному дьяку – шесть. Лососей не шестнадцать, а десять и восемь. Муки соответственно четыре чети и три.
9 октября великое посольство отправилось из Москвы на Украину.
23 октября в Успенском соборе царь Алексей Михайлович объявил польскому королю войну. Сойдя с царского места, встал на алтаре перед прихожанами и сказал:
– Мы, великий государь, положа упование на Бога и на Пресвятую Богородицу и на московских чудотворцев, посоветовавшись с отцом своим, с великим государем святейшим Никоном патриархом, со всем священным собором и с вами, боярами, окольничими и думными людьми, приговорили и из