Никон (сборник) — страница 54 из 86

ось. На войну спешили скрытно, надеясь сокрушить врага внезапностью.

То была, может быть, единственная в истории сказка наяву, ибо ехавший впереди всадник на белом коне большую часть своих знаний и представлений о жизни получал от бахарей, от странников, от выдумщиков. Он и сам был выдумщик и, втайне от всех и себя самого, мечтал о перенесении сказки в живую жизнь. В сказках-то все ладно, и концы-то у них все хорошие.

Глава 9

1

Зиму Енафа прожила по-медвежьи. Просыпалась, когда уж и спать было невмоготу, благо ребеночек уродился не горластый. Коли плохо ему – кряхтит, коли хорошо – гулькает, как птичка. Освободив родненького от свивалок и пеленок, Енафа давала ему грудь, снова пеленала, свивала, и ребенок тотчас засыпал и во сне улыбался.

Она надевала шубу, валенки, через теплые сени шла на крытый двор – поила корову, задавала ей сена. Дрова были тут же. Она приносила охапку в избу, выбирала два-три березовых полена с отставшей «рубашкой», укладывала на тлеющие угли и принималась выгребать из подтопка золу. От притока воздуха огонь в печи тотчас занимался, и только теперь она выходила на мороз, чтоб выбросить золу и набрать свежей воды в колодце.

Зима к ее выходу приосанивалась. То облако поставит на небесах стоймя, алое, как жар. От света облака снег на земле и на деревьях яро золотел, и Енафе чудилось, что вот-вот слетит с сугробов пламя. В воздухе и впрямь пахло по-особенному, паленым снегом, что ли? Будто кто кремень о кремень ударил. То в иной день зима обряжала избу, лес и всякий столбушок в царские ризы. Красовалась перед земными владыками. У царей казна под замком, в погребах, в подземельях! А тут – каждому роздано, и всяк богат, алмаз на алмазе!

В метели Енафа из дому не выходила.

Наружи хлад и погибель, а у них с сыночком печь топится, молочком томленым пахнет, корочкой коричневой.

Сядет Енафа за веретено, ребеночка на шубу посадит. Она поет, он тоже что-то мурлычет. Хорошо.

А за стенами метель боками ледяными об избу бухает. Кажется, во всем мире ни одного человека больше нет, всех занесло. Но утром – солнышко! Подойдешь к дереву, а над корой воздух ломается, подрагивает – тепло. Весна грядет. Весны Енафа ждала. Растопит земля смертный белый саван, оживет, нарожает трав, цветов, пчелок, и у людей счастье их замерзшее оттает. Верила Енафа: вернется Савва весною. Она и сыночка своего без Саввы никак не хотела называть. Так и жил без крещенья, без имени.

Как только отпускали морозы, Енафа спешила проведать Лесовуху. Старая колдунья прихварывать начала с первым снегом, а после Крещенья совсем слегла. Енафа хотела Лесовуху к себе в дом взять, но та не пошла, а сама и к печи уж не могла подняться. Помучилась-помучилась Енафа да и перешла с коровой да с сыночком в дом к Лесовухе.

– Без тебя давно уж окоченела бы, – говорила Лесовуха Енафе.

Однажды, слушая, как потрескивает на морозе бревно, улыбнулась:

– Отец твой к нам едет.

Енафа всполошилась, захлопотала, убирая в избе. Все на улицу выскакивала, а на улице уж и засинелось, и звезды, как кувшинки из вод, выныривать на небо пошли.

– Угомонись, – сказала Енафе Лесовуха. – Отец твой ехал, да назад повернул. Волков забоялся.

– Волки на него напали! – ахнула Енафа.

– Экая ты! – рассердилась Лесовуха. – Не было волков, да у страха глаза велики. Забоялся твой отец леса… Ну, коли в первый раз не насмелился, в другой раз с духом соберется.

Весна не поставила Лесовуху на ноги, и лето тоже здоровья не прибавило. И стала она об одном и том же поговаривать:

– Как птицы полетят с болот, и я за ними.

От слов этих душа у Енафы сжималась куда там в воробья – в пчелку.

– Бабушка, милая! Не умирай!

На колени встала.

– Что ты бухаешься, как дура! – сердилась Лесовуха. – Мертвых не видывала, что ли?

– Да как же я без тебя-то?

– А со мной тебе что? Я вон сколько уж колодой лежу, заботы тебе добавляю.

– И лежи себе, лежи! – хлопотала вокруг болящей Енафа. – Травку какую-то, может, тебе надо? Ты скажи, я сыщу!

– Да пожалуй, что уж и нет такой травки, – вздыхала Лесовуха. – Жила жизни во мне истончилась. Ну да ты заполошье-то свое уйми. Лес тебя принял, стало быть, не выдаст. Да и Савва твой – я знаю это верно – придет.

– Когда?!

– Пыхаешь, как елка в огне… Придет. Когда… не знаю. Мешает мне что-то… Сбоку где-то стоит… Иное ясно вижу… А тут все колышется. Мешать что-то будет вам, да не помешает.

Призывно замычала корова: пора доить. Потом Енафа ездила на озеро проверять верши. Сбегала поглядеть поле. На расчищенной от леса братьями-молчунами и Саввой поляне она посеяла рожь и репу. Сама бы не управилась, но помог отец. Зимой к дочери духу у него не хватило добраться, а весной два раза приходил. Полем Енафа осталась довольна, домой вернулась в настроении.

Накормила ребенка и Лесовуху, сама поела. Потом загоняла и доила корову… Лыко драла для лаптей, лапти плела…

Очнулась от дел – серебряная луна над крыльцом стоит. Такая красота, такая тишина на земле и на небе, что только бы смотреть, желаньями души не оскорбляя.

Сыночек вместе с ней на крыльце тихонько с берестяными туесочками игрался, открывал их, да закрывал, да пальчиком по узорам водил, а потом тоже на луну засмотрелся. Чтоб смотреть удобней было, положил головку на кулачок и сам прилег. Не заснул, однако, – глазки ясные, глядят на чудо небесное, и чудо тоже с ребенка очей своих не сводит.

Запела Енафа песенку, тихую-тихую, без слов, а Лесовуха, за дверьми лежа, услыхала ее. Принесла Енафа сыночка в зыбку укладывать, Лесовуха и говорит ей:

– Хорошие у тебя песни, милая.

Енафа вздрогнула немножко. Хоть чудеса в здешней избе не в новину, а все ж привыкнуть к чуду сердце не умеет. Вздрагивает.

Лесовуха помолчала и опять говорит:

– Сказывали наши люди… Парень один… Тойдемар, лебедь взял за себя. Так уж у них получилось… Это не сказка, милая. Не всякая птица – птица, не всякий зверь – зверь и не всякое дерево – дерево. Ну да не о том речь. У парня мачеха была, помыкала красавицей. Та и не стерпела. Попросила братьев-лебедей дать ей перьев на крылья. Тойдемар увидел, что жена его снова птицей обернулась, закричал, забился. Тогда ему тоже кинули по перышку на новое платье. Вот и я…

Лесовуха замолчала. Свет луны падал на ее лицо, и лицо это показалось Енафе серебряным, юным.

– Что? – спросила Енафа.

– Оденусь листьями, как перьями, и стану землей. К своим вернусь.

Енафа пошла к печи, достала корчагу с настоем, отлила в кружку, принесла больной.

– Выпей.

Лесовуха выпила.

– Не оставляй нас! – попросила Енафа. – Покрепись.

Лесовуха не ответила, но рукою прикоснулась к руке Енафы.

– Ель большую знаешь, за сараями-то? Да как ее не знать, самая приметная на поляне. Там, где у нее ветки – одна-то сторона совсем голая, – на сажень всего в землю копни и найдешь ларец с серебром. То – моя казна. Отец мой – человек не простого рода. Среди наших он был князь. Все себе возьми, хоть завтра.

– Зачем человеку серебро в лесу? – сказала Енафа.

– А тебе и незачем весь век в лесу коротать. Вернется Савва – в город уходите.

2

На следующий день пришел Малах.

Ребенок как увидел деда, так и потянулся к нему. Малах шепчет Енафе:

– Пусти его на пол!

Та пустила, а малыш – топ, топ да как побежит и к деду на руки рухнул.

– Пошел! – возрадовался Малах. – Ради деда своего пошел. Ай, молодец! Ай, радость!.. А ты его, дуреха стоеросовая, без имени держишь. Ну, виданное ли дело – человеку девять месяцев, а он имени своего не знает. Пошли окрестим!

– Нет, – сказала Енафа. – Не пойду в церковь. Хватит с меня!

– Дура! Дурища! – шумел отец, но не очень сердито, впрочем.

Сели за стол. Был у Енафы рыбный пирог да еще карасики, жаренные в сметане. Малах кувшин меда с собой принес. Первую кружку выпил – подобрел, после второй – всех простил.

– Хорошую весть я тебе принес, Енафа.

Та и замерла в ожидании.

– Балда-то наш, Емеля, в извозе был, в Москве. Видел, как царь на войну шел. И, веришь ли, Савву видел.

Енафа так и поднялась.

– На коне? – невесть почему с языка у нее сорвалось.

– На коне! – закивал головой Малах. – В доспехе! Гроза грозой!

Енафу била дрожь.

– Ты чего? – удивился Малах. – Жив, и слава богу.

– Слава богу, – прошептала Енафа.

– Помолись!

Енафа перекрестилась.

– Царь с королем затеялись. Ну да Бог православных христиан не выдаст. – И покосился на Лесовуху.

Ради гостя Лесовуха поднялась, но с постели не уходила. Болезнью лицо колдуньи истончилось, и мудрость, ранее утопавшая в морщинах, скрытая насмешкой, теперь ничем не заслонялась. У Малаха даже под ложечкой засосало. На дочь покосился с обидою. Ведь бок о бок живет! Могла бы, кажется, и поинтересоваться, что там дальше, чего ждать-то?

Подмывало самому спросить, но не знал, какой завести разговор, чтоб на главное вывести. А потому поднес Лесовухе меда и сам тоже выпил.

– Я к тебе денька на три, – сказал дочери, – сенца для коровы накошу.

– Батюшка, твоей заботой живы! – всполошилась Енафа.

– Ладно, ладно! – сказал он. – Не больно раззаботился. Но теперь ради внука и впрямь расшибусь в лепешку. Хоть он и нехристь.

И снова покосился на колдунью:

– Не погадаешь ли?

Енафа даже глаза опустила.

– Слаба я очень, – ответила Лесовуха. – Про великое сказать сил не наберусь. А про тебя – знаю. Урожай тебя ждет… превеликий…

Лицом сразу замкнулась – истукан, да и только.

…Гаданье Малаху пришлось по сердцу. Намахал сена столько, что и на двух коров хватило бы. Да ведь их и было уже две: телочка подрастала резвая.

– Корову-то к быку бы надо! – сказал Енафе.

Та только плечами пожала.

– С яловой коровой пропадешь.

– Пропадешь, – снова согласилась Енафа.