– Пали! – крикнул Лазорев драгуну с карабином.
Тот растерянно повернулся к полковнику:
– Как же это?.. В бабу?!
– В чуму!
Лазорев спрыгнул с седла, выхватил у драгуна карабин, навел, прицелился – убил. Грохот выстрела сорвал с гнезд галок. Завизжали, заклубились в небе. И тут еще трижды пальнули. С другой стороны двора. Лазорев на коня, помчался вокруг зачумленного двора.
– Убежал! – крикнул ему драгун. – Трое было! Двое вон они, не шевелятся, а третий в проулок ушел.
– Догнать! – приказал Лазорев. – Один останется, двое – в погоню.
И сам, вытащив из-за пояса пистолет, поскакал в проулок.
Пришла вдруг дурная мысль: а что, если чумной в его двор забежит, ведь тогда и домой к себе не войдешь.
Детишек представил, Любашу. На лбу испарина выступила.
– Господи! Упаси нас, Господи!
Полковника Андрея Лазорева не взяли в смоленский поход ради слабого здоровья, а еще потому, что человек он надежный. Верный, умный человек. И хоть Лазорев приходил жаловаться на судьбу своему благодетелю Борису Ивановичу Морозову, тот сказал ему честно:
– Я сам просил государя оставить тебя в Москве. Тати небось уж руки от радости потирают, почитая себя ныне хозяевами не токмо темных, но и денных слобод и улиц. Будь же в ответе, Андрей, за покой домов наших, наших жен и чад. В награду обещаю тебе сельцо душ на двадцать.
Хорошие слуги на виду не перечат. Никон пожелал, чтобы Лазорев с его драгунами охранял царицын поезд, но князь Пронский полковника не отпустил.
– В Москве пустобрехи того и гляди бунт учинят. На кого тогда положиться?
И Никон, покидавший Москву в недобрый час, промолчал.
Так вот и решилась судьба полковника Лазорева и его семьи заодно.
Моровое поветрие…
И скоморохам не тягаться с потешником, имя которому Страх.
На врага – сабля, на черта – крест, на чуму ничего нет у человека. Сиди и жди – всего ума.
Однако ж и тут исхитрились. Мужья отрекались от жен, жены от мужей и детей, и вместе – от мирской жизни. Постригались в монахи целыми семьями, принося в монастырскую казну все свое имущество, лишь бы живу быть! Постригся в те дни и Семен Башмак, ведавший в Сибирском приказе пушной казной. Богат был Башмак, за сорок лет службы от сибирских атаманов набежало и в его сусеки! Да ведь и дня жизни за серебро, за золото, за соболью шубу – не купишь. Судьба у Бога на небе!
Побежал Башмак от царя и от себя самого – к богу. В Чудовом монастыре постригся. Был Семен Башмак – стал старец Савватий Башмак, не отлепилось прозвище.
Потихоньку Лазорев домой ехал. О Башмаке чего-то вспомнил, о самом себе раздумался. Подвела его добрая служба. Ладно бы его, но и семью… Мор не затихает. Вот и нынче незадача. Не нашли убежавшего.
– Беда, – сказал Лазорев и, уронив голову на грудь, забылся короткой дремой.
– Полковник!
В сердце, как кулаком, поддало. Открыл глаза – конь у ворот, а на заборе человек. Ковригин.
– Стой! – крикнул Лазорев. – Назад! Богом молю!
– Черта с два, полковничек! Я давно тебя тут дожидаюсь. Ты – мне, я – тебе! Ты у нас правдой жив, вот я и погляжу, для всех ли одна правда. Для себя небось и у тебя, правдолюбца, – иная.
Купец засмеялся и прыгнул внутрь двора. Лазорев встал ногами на седло, вскочил на забор. Купец, хохоча, шел к крыльцу. Лазорев поднял пистолет, выстрелил.
Визжа, как бешеная кошка, Ковригин катался по земле, и проснувшиеся домочадцы Лазорева бежали к раненому со всех сторон.
Андрей прыгнул во двор.
– Не подходите к нему!
Снял с пояса другой пистолет. Выстрелил.
– Соломы! Дров! Огня! Сжечь!
Костер запылал огромный, смрадный. Проснулись соседи, думали, пожар.
К людям вышел Лазорев.
– Ко мне во двор чумной прыгнул. Скажите стрелецкому голове, чтоб поставил вокруг моего двора засеку. Никого со двора не выпускать. Побежит моя жена с детьми – стреляйте, сам я побегу – стреляйте в меня. А теперь расходитесь, и дай вам Бог спасения.
Увел во двор коня. Ворота запер. Домой не пошел. Велел затопить баню. Одежду, хоть и дорогая была, сжег, сапог и тех не пожалел.
Вместе с солнышком в опочивальню явился.
Любаша ждала. Помолились. Легли. Обвила руками:
– Не ко времени нам помирать! Не ко времени!
И любила, и пылала, словно впрок любовью запасалась.
Давно соборная кремлевская площадь не видала столько народа. Молча стояли люди. Ждали конца обедни. Князь Хилков с выходом замешкался. Пошел к иконам приложиться да и чмокал всех святых, ни одного не пропуская.
Князь Пронский поглядел на рвение товарища своего, вздохнул и один предстал перед Москвою.
Тогда двинулся к нему из толпы человек, неся перед собою большую икону Спаса. Лик безобразно выскребен, нимб и тот попорчен.
– Говори, Лапотников! – крикнули из толпы.
Несший икону поднял ее над головой и стал рассказывать Пронскому:
– Взяли у меня образ Спаса на Патриарший двор, а вернули из тиунской избы, словно татя. Велено переписать. Только было мне видение от иконы. Обозначилось вдруг прежнее лицо Спасителя, и был глас: «Покажи содеянное со мною мирским людям. Кто правдой жив, тот за меня станет!»
Говорил Лапотников негромко, но толпа слушала его, затаив дыхание, и всем было слышно.
Кто-то один сказал:
– Мы пришли за патриаршим греком! Патриарх дал ему волю книги исправлять, а грек все книги перепортил.
Потом сказал другой:
– Арсену Греку смерть Соловками заменили, а патриарх его Москвой пожаловал! Своим Патриаршим двором!
И тут заголосила баба:
– Патриарху пристойно быть на Москве, за нас, православных, Бога молить! А он выдал нас, сирот, Антихристу!
Бабу потолкали в бока, затихла. Опять стал говорить Лапотников:
– Боярин, отпиши царю, царице и царевичу, чтоб патриарх и Арсений Грек не утекли в заморские страны. Всю правду отпиши! Попов у нас нет! Глядя на патриарха, разбежались.
Князь Пронский подождал, не скажут ли еще чего, и, перекрестясь, стал держать ответ:
– О всем, что просите, напишу к великому государю, к государыне царице и к царевичу. О патриархе же слова ваши непристойны! Святейший патриарх покинул Москву по указу великого государя. Пришлите ко мне людей, которым верите, я покажу им государеву грамоту.
На то князь поклонился людям и пошел во дворец, и люди, постояв и поговорив меж собою, стали расходиться и разошлись.
Не сразу и глазастые приметили – среди дня темнеет.
Собаки первые всполошились, такой лай и скулеж пошел, что и люди наконец на небо поглядели, а там – солнце на ущербе!
Ветер поднялся. Нехороший ветер! Как из задохнувшегося погреба – дохнуло на Москву.
Замычали коровы на лугах.
Кошки брызнули по улицам, словно кто их в мешке держал. И все черные.
Тьма пожирала солнце не торопясь, и люди смотрели на небо, ожидая Страшного суда, ибо все к тому сходилось: война, чума, Антихрист, испортивший святые книги, погубивший святые иконы.
Любаша, полковничья жена, собрала в тот немилосердный час всех чад своих на своей постели, и полковник Андрей к ним пришел.
– Господи! Об одном молю: не разлучай! – всего и попросила у Бога Любаша.
Ничего, однако, страшного не случилось. Завечеревший на середине день снова набирал силу. Света прибывало с каждой минутою, и вскоре солнце сияло по-прежнему.
Тут и кинулись москвичи, захватив с собою испорченные иконы, обратно в Кремль. Собрались с великим галдежом и угрозами у Красного крыльца.
Князь Пронский опять вышел к людям один. Хилкову занедужилось. На князя махали выскребенными досками, орали друг перед дружкою:
– Мы разнесем порченые доски по всем слободам!
– По всем сотням!
– Коли с патриарха нет спросу, с вас, бояр, спросим!
Пронский кланялся рассерженным людям в пояс, а потом и сам закричал:
– Да что ж вы с меня спрашиваете и за что?! Кому худа желаете, и так уж хуже некуда! Вы в чумном городе, и я с вами! Я от чумы не бегаю! Своего часа жду честно. Коли вам помирать, так и мне. А даст Бог жизни – будем жить! Бог затмил солнце, Бог и свету дал.
И заплакал. И люди заплакали.
Поразмыслив, выкликнули гостиной сотни троих купцов, послали с князем о делах говорить. Князь об одном просил:
– Ради бога, не будоражьте людей в лихой час! Зачинщиков всячески унимайте. Толпа для мора – большая потеха.
Купцы с князем во всем были согласны.
Показал он им грамоту, присланную от царицы. До царицы дошло, что недобрые люди о патриархе распускают богомерзкие слухи.
Прочитав царицыну грамоту, купцы тотчас ударили челом: сами они о патриархе бесчестных слов не говаривали, а коли услышат, то заводчиков воровства велят поймать и к боярам привести. Однако пусть патриарх пожалует Москву, пришлет обратно убежавших попов, чтоб было кому служить в приходских церквах.
На том и потишало волнение. Сникали люди, мор с каждым днем усиливался. Стало некому умерших подбирать.
Полковник Лазорев поутру, как было у него теперь заведено, обходил двор, проверяя посты, которые он надумал выставлять на ночь якобы от чумных – не дай бог, еще кто-нибудь во двор пролезет, – а на самом деле от своих: вдруг надумают бежать, заразу по Москве разносить.
Под утро прогремела короткая гроза, дождь умыл землю, и Лазорев тоже почувствовал себя молодым, сильным – на коня бы да в поле!
«Коня надо проведать», – решил он, продолжая обход и окликая дворовых: все ли на месте, здоровы ли?
Все были на месте, все были здоровы, и мелькнула у Лазорева проклятая мыслишка: пронесет! Как бы ни был силен мор, не все же помирают. Кто-то и останется. На развод.
Веселость и легкость, бродившие в крови, Лазореву не нравились, попробовал принахмуриться, да рассмеялся. Два воробья таскали у петуха корм. Пока петух кидался на одного, другой воровал.
Лазорев зашел в конюшню. Конь, нетерпеливо перебирая ногами, заржал.
– Ах ты, как обрадовался! – Андрей пошел было вглубь конюшни и – встал.