Никон (сборник) — страница 63 из 86

В яслях корчило старика конюха.

Перехватило дыхание, отступил, выпрыгнул за дверь. Закричал, себя не помня:

– Дегтя! Смолы! Огня!

Сам убежал в баню.

Вечером за ним пришла Любаша.

– Отворись!

– Нет, Любаша! Ты ступай, живи. Тебе к детишкам надо.

– Отворись! – повторила. – Зачем нам… в такие дни друг от друга хорониться? Может, дни-то последние.

Он подумал-подумал и покорно отворил дверь. Не зная, как выразить жене любовь свою, сказал:

– Умру за тебя!

– А я умру с тобой, – ответила Любаша. – Дня без тебя на белом свете не останусь.

И смотрели они, сидя на порожке, на звезды. Звезд было видимо-невидимо.

– Матушка моя любила на звезды смотреть, – сказала Любаша. – Матушки давно уже нет, а звезды светят и светят. И после нас будут светить.

– Ты про что? – испугался Лазорев.

– А не про что! Хорошо, коли есть вечное. Не забудут они нас.

– Кто не забудет?

– Луна, солнце, звезды, Господь Бог.

– Чудно ты говоришь, Любаша.

– А что ж чудного? Не хочу, чтоб про нас с тобою забылось. Я так люблю тебя, что об одном только и жалею: не могу дышать твоим дыханием, не могу твоим сердцем стучать.

– Да ведь и слава богу, что мы не один человек. Слава богу, что двое нас.

Утянула Любаша Андрея в баньку, а когда налюбились, спросила:

– Неужто нам отсюда хода нет?! Царица с патриархом уехали. И боярыня Морозова с ними. И все иные… Что ж мы-то сидим и ждем?

– Теперь поздно уезжать, – сказал Андрей.

Она посмотрела ему в глаза.

– А если бы… а если бы я… побежала?.. О! Я вижу, как ты смотришь. Ты ради царской службы и меня бы не пощадил?

– Зачем ты так говоришь? – Андрей опустил голову. – Да ведь если бы и побежала отсюда, так то была бы уже не ты, не Любаша.

– Но кто же?

– Та, что охотится за живыми.

Жена перевела дух.

– А ведь и правда… Господи, ведь никогда и не думалось, что жить так хорошо. А ведь хорошо, Андрюша?

– Хорошо, Любаша.

– Ах, коли можно было бы с конца да назад все прожить, все самое хорошее. Да и плохое тоже.

– А пошли-ка спать-почивать, – сказал Андрей. – Утро вечера мудренее.

Нет, не всякое утро мудренее вечера. Не всякое.

22

Сел Андрею на голову красный петух.

Проснулся – кругом пламя. На потолке, на стенах, сам воздух в огне. Поглядел на руки – с пальцев огонь стекает, снизу вверх.

«Горим!» – хотел закричать Андрей. И не закричал: побоялся пламенем, сидящим у него в груди, сжечь дом, двор, а то и всю Москву.

Однако ж тотчас и пожалел, что огня из себя не выпустил. Стало его распирать огнем во все стороны. Прошиб головой крышу, проломил задом постель, боками – стены. Зубищи, как у верлиоки, все клыками стали. С каждого клыка – огонь и кровь.

«Боже ты мой! – завопил Андрей. – Да бегите же вы от меня прочь, люди! Сожру вас всех! Кого не сожру, сожгу!»

– Любаша, беги! Прячься! Я иду!

Но Любаша, крошечная, ему по голень, тянула к нему руки и не бежала от него прочь.

Тогда он застонал, грохнулся с высоты оземь и рассыпался жалящими насмерть искрами.

23

Письма Пронского и Хилкова на имя царицы передавали через огонь.

Первые письма Никон нетерпеливо принимал от Арсена Грека и читал.

На этот же раз он убрал руки за спину, а на Арсена Грека закричал:

– Что вы всякое мне под нос тычете? Для того ты и состоишь при мне, великий грамотей, чтоб читать и писать!

Арсен Грек поклонился и прочитал письмо, в котором князь Пронский сообщал о волнениях, о том, что мор усиливается, померших сосчитать невозможно. Сообщал также, что некая Степанида Калужанка рассказывает с папертей о видении: мор послан в наказание за печатанье новых, испорченных греками книг. О том же проповедует и ее брат Терешка, хотя рассказывает иное видение.

– Садись и пиши! – приказал Арсену Никон. – Степанида с братом своим Терешкою в речах рознятся. Значит, врут! И вы бы впредь таким небыличным вракам не верили. Печатный двор давно запечатан. Книг не велено печатать для морового поветрия, а не для бездельных врак! Так все и напиши, как я сказал. И про враки оставь. Высек бы за враки всех, да ведь им, злодеям, даже чума не страшна.

Царицын стан был на реке Нерли.

Луга цвели в тот год, как перед концом света. Цветы лезли из земли красоты невиданной, лохматые, глазастые. Грибы росли колдовские – кругами. Меж деревьями порхали синие сойки, лебеди на реку садились черные, красноклювые, со змеиными шеями.

И вдруг – заморозок. Посреди лета!

Проснулись, а трава поседела. Даже Никону страшно стало.

Но к тому времени он уже знал: всюду мор – в Нижнем Новгороде, в Калуге, в Торжке, в Твери, в Туле и Рязани, в Угличе и Суздале, в Переславле-Залесском, в Звенигороде, а вот в Калязинском монастыре покойно.

Как проснулась царица, так тотчас собрались, и огромный поезд тронулся в путь. В Калязин.

24

На войне так не берегутся в походе, как Никон шел. Впереди три разведки: дальняя, средняя и короткая. И не зря.

Уж солнце садилось, когда вдруг скачут, машут, кричат:

– Стой! Впереди через дорогу перевезли мертвое тело!

Стали. Через полчаса новый гонец.

– Перевезли тело дворянки Гавреневой. Умерла от чумы.

– Сколько верст до заразного места? – спросил Никон.

– Али пять, али семь!

– На дороге и по обеим сторонам сажен на десять, а то и на двадцать накласть дров и место выжечь. Да смотрите – гораздо выжечь! – строго-настрого приказал, а сам пошел успокоить царицу.

Мария Ильинична сидела, затворясь, в карете, царевич Алексей Алексеевич был с нею.

Сверху с кареты спустили полог, Никон вошел под этот полог и только потом отворил дверцу.

– Что там? – осторожно спросила Мария Ильинична, а у самой страх в глазах.

– Дорогу починяют, – сказал Никон. – Дорога нехороша.

– Я слышала – чумную перевезли. Рисковать-то я не вольна, – снова сказала Мария Ильинична, указывая глазами на спящего в пеленках царевича.

– Беспокоить тебя попусту не хотел, великая государыня, – признался патриарх. – Я приказал место выжечь. Огонь спалит заразу.

– Землю тоже надо бы срыть, – сказала царица.

– Как же без этого? Обязательно сроем. Сажени на полторы на дороге и на сажень по обочинам.

– От царя вестей нет. Я уж плакала нынче.

– Ан и напрасно! – улыбнулся Никон. – Письмо есть! Я его тебе, царицушко, принес. Заплутало письмо, ища наш поезд. А письмо доброе. Почитай-ка вот.

Письмо было короткое, писанное с первой до последней строки рукою Алексея Михайловича.

«А об нас бы вам не печаловаться, – писал государь, – а мы милостью Божиею и отца нашего великого государя, святейшего Никона, патриарха Московского всея Великая и Малая и Белая России молитвами, в своем государеве походе. А мы, перебрався на вьюки, пойдем сего дня на Смоленск. А грязи непроходимые, и того ради дела Божия не оставим».

– Ах, святейший! Ах, милый ты человек! Все-то успокоишь и обрадуешь. Я коли смела, так одними твоими молитвами. – Царица вдруг взяла Никона за руку и прижалась к ней щекою, слезы так и закапали из прекрасных глаз.

Никон смутился царицыному порыву. Благословил ее, благословил кормилицу и младенца.

– Распоряжусь пойду.

Вышел из кареты и, отойдя от нее подальше, приказал своему человеку Агишеву:

– Скачи на то место, где дорогу выжигают. Как выжгут, пусть уголье, пепел и землю снимут на сажень. Старую землю пусть увезут версты за две – за три, а на старое место пусть новой земли насыплют.

Агишев ускакал.

– Помолимся! – сказал Никон свите. – Под частыми звездами, под куполом небесным, как молились издревне пустынники и пророки. За бедную нашу Россию, казнимую недугом.

Глава 10

1

Небесный купол над Рыженькой был столь чист и высок, что Малах только вздохнул. Под такою-то синевой творилось на земле великое несчастье. Откуда его надуло, одному Богу известно. От дождя – крыша, от половодья – лодка, от морового ветра и в подполье не отсидишься.

За три дня половина Рыженькой померла. Кинулись к монахам, чтоб отмолили напасть, но монастырские ворота затворились перед толпою. Приходский поп Василий в первый день мора скончался, дьячок во второй. Ходили всем селом на святой ключ. Омылись, окропили дома и дворы, но болезнь не убывала.

Малах ударил в било. Люди сбежались в надежде услышать, где и как искать спасения.

– Надо мертвых похоронить, – сказал Малах. – От их смрада болезнь настаивается и крепчает.

– Кто же убирать будет? – удивился Емеля. – Страшно!

– На «Отче наш» будем считаться, – предложил Малах. – На кого падет «Аминь», тот и могильщик. Троих будет достаточно.

Посчитались. Трое мужиков, одевшись в белые рубахи, выкопали под горою яму, снесли в нее мертвых, яму закопали, а на следующий день сами померли.

Тут, однако, болезнь замешкалась. Помирать люди помирали, но уже не косяком.

Черными тараканами побежали из монастыря монахи. Что для чумы каменный забор? Может, и повыше избяного, да на много ли?

Жители Рыженькой снова вышли на улицу выбрать могильщиков.

«Нынче на меня счет падет», – подумал Малах и не ошибся.

Настена, дочь, заголосила, но Малах цыкнул на нее.

– Мирское дело – доброе, – сказал он, ожидая себе товарищей.

Жребий пал на старика и на Емелю. Все трое были спокойны, но тут ударилась народу в ноги Матрена – мать Емели.

– Дозвольте мне сыновье место заступить! Весь корень наш переведется.

Емеля покраснел от такого заступничества, набычился, набираясь гнева, но Малах сказал ему:

– Мать права: мельчает народ. Живи, Емеля, плодись! Даст Бог, минует тебя черная болезнь.

Люди не расходились, ждали от Малаха какого-то доброго, ограждающего от беды слова. Тогда он сказал им:

– Мы, как свое дело сделаем, в баньках поселимся. Вы же ступайте истопите нам бани, чтоб помыться нам было где, и те баньки закидайте сухим хворостом. Коли помрем, баньки надо будет тотчас сжечь.