Вор
Глава 1
В Можары пожаловал Шишка. С ним было пятеро удальцов. Возле Емельяновых хором спешились. Емельян выскочил с хлебом-солью.
– Горшечник! – удивился встрече Шишка. – А я думал, ты со страху голову свернул. Рад, что живехонек, и хлебу твоему рад. Буду пировать у тебя.
Емельяновы девки попрятались в курятник, и Анюта с ними. Но Емельян за нею сбегал, приволок в горницу и, поклонившись разбойнику, сладко молвил:
– Воспитанница моя Анюта изволит прислуживать честному пиру.
Шишка зарделся от удовольствия.
– Созывай, горшечник, сиволапых мужиков. Они на меня в обиде, ну да я им прощаю. Зарок даю: целый год не трогать ни скота вашего, ни сундуков ваших!
Пришли мужики на гулянье. Куда ж денешься-то? Шишка осерчает – ограбит, Емельян осерчает – по миру пустит. Всем ему обязаны, все ему должны. Емельян дома помог поставить, Емельян от голода уберег – хлеб купил для можарцев. Емельян работу дает и деньги за работу платит.
Сидел Шишка за столом, шапки не снимая. Пил ковшами ставленный мед, хмелел. Чем больше хмелел – тем пуще на Анюту щурился.
– Горшечник, у меня день ангела, а подарков, я гляжу, никто мне дарить не собирается?
Емельян спину пошел гнуть в поклонах.
– Не знаем, чем угодить.
– Подари мне девицу свою.
– С превеликой охотой!
Анюта аж вскрикнула.
Встал Шишка из-за стола, подошел к девушке, за косу взял.
– Поцелуй!
Молчит Анюта.
– Поцелуй! – шепчет Емельян.
– Поцелуй! – И стал Шишка косу девичью на руку наматывать.
Ближе Анюта, ближе. Да хвать у разбойника из-за пояса кинжал, провела по косе, оставила косу в руках Шишки. Сама за дверь, да во двор, да в лес.
А Шишка к пиру лицом поворотился и шапку свою на затылок со лба сдвинул. А на лбу-то у него клеймо выжжено: «Вор».
– Так-то вы меня почтили? – И, косой помахивая, спросил: – Кто у вас в Можарах самый честный человек?
И все сказали:
– Сеятель Петр!
– Встань, Петр, посмотрю на тебя!
– Нет его здесь, – говорят.
– Приведите!
Привели Петра.
– Тебя односельчане, не сговариваясь, назвали самым честным человеком на деревне, – сказал ему Шишка.
– Спасибо им на слове.
– Слыхал, что у меня день ангела?
– Слыхал.
– А чего подарка мне не принес?
– Так ведь не за что.
Засмеялся Шишка.
– Правда твоя! Не за что. Ну а я тебя одарю.
Мигнул, и за спиною Петра встали удальцы.
– Гляди мне на лоб! – приказал Шишка.
– Гляжу.
– Богом клянусь, зазря поставили мне это клеймо. По напраслине! – Засмеялся. – Теперь-то я его заслужил. И вот мой тебе подарочек: отныне ты будешь ровня мне.
Бросились удальцы Петру руки крутить, а тот и не шелохнулся. Усмехнулся Шишка.
– Отпустите ему руки. Он терпеливый, видать.
Вынул из-за пазухи клеймо. Всегда, что ли, при себе держал? Накалили клеймо в печи, подали разбойнику.
Выскочил из-за стола Никита. Только стукнуть-то злодея нечем. Схватил тарелку оловянную, замахнулся…
Эх, коли бы все на пятерых-то! А все ни живы ни мертвы, руки под стол, ноги под себя – кутята.
Окружили Никиту пятеро и отошли, а Никита на пол сел, на бок завалился. И не охнул бедняга, только ручьями кровь.
Шишка и не посмотрел в его сторону. Поднял клеймо и приложил его ко лбу Петра. А Петр не шелохнулся.
Паленым запахло – не шелохнулся.
Завизжал Шишка, выскочил на улицу, прыгнул на коня – и удальцы его за ним.
Страшно: человека жгут, а он молчит.
Анюта бежала, бежала и опомнилась вдруг: чего стоит конному пешего догнать? Знать, не погнались. Нет бы дурочке лесом – через сугробы, а она прямехонько по дороге! Неужто спаслась?
Только подумала, заступили ей путь всадники. Погони не было, а от судьбы не убежала. Встала девушка как вкопанная, опустила руки.
– Никак Анюта!
Что за чудо? Знакомый голос, давно его Анюта не слыхала, с той поры, как Емельян погнал от себя больную обгоревшую Маланью прочь. Подняла Анюта голову – так и есть, Маланья на коне.
– Шубу сестре моей! – приказала атаманша.
Не успела Анюта глазом моргнуть, легла ей на плечи шубка, легкая, как одуванчик, теплая, как печь. Только тут и почуяла Анюта холод. У Маланьи-то из-под шапки волосы в инее. Задрожала Анюта, заплакала.
Спрыгнула атаманша с коня, обняла избавительницу свою.
– А ну, отвернитесь! – крикнула мужикам, прильнула к девушке и заплакала.
Хоть и атаманша, хоть и колдунья, а все баба.
– От кого спасалась? – спрашивает.
– От Шишки, Маланья.
Покачала головой разбойница.
– Маланья померла. Нет Маланьи. Зови меня Варварой. Слыхала про такую?
– Как не слыхать! Спаси нас от Шишки, атаманша. Житья нет. Боярин наедет – правеж, разбойник – грабеж. Защити, Маланья!
– Нету, говорю, Маланьи. Маланья на костре сгорела. И скажу тебе честно: ехала в Можары долги раздать. Угольками можарцам я задолжала.
Отшатнулась Анюта.
– И ты проклятьем на нашу голову. Господи, неужто чаша не полна? – Раскинула руки. – Жги нас! Мсти нам! Грабь! Об одном прошу: затопчи меня своими конями. Избавь мое тело от жизни. И душу вели развеять по волосиночке.
Бросилась на дорогу, распласталась. И помчались кони, да ведь восвояси! Ждала их Анюта, не дождалась.
Без всякого страха вернулась она домой в родные свои Можары.
Вошла в горницу. Емельян один за столом. Увидал Анюту, перекрестился. На колени перед ней встал.
– Прости, дьявол попутал.
Молчит Анюта.
– Про горе слыхала наше? Петру Шишка клеймо на лоб поставил.
– Уйди, Емельян!
Емельян будто ждал Анютиных слов, не противился, не артачился, ушел.
Подняла Анюта кружку с медом, запрокинула было голову, а ее кто-то дерг за подол. Оглянулась – Ванюшка-леший.
– Не узнала?
– Как не узнать, ты мне в гаданье наврал! Ванюшка-леший!
Заплакал Ванюшка.
– Не леший я теперь, в домовых. У вас под печкой живу. Тебя берег и дом, в котором ты жила. Только где ж домовому с людскими бедами справиться?.. А гаданье сбудется…
– Не верю! – закричала Анюта. – Никому не верю. Ни черту, ни Богу! Нет тебя, Ванюшка-домовой. Нет тебя! Сказка ты, и преглупая! Не на кого человеку надеяться!
Смотрит – пропал Ванюшка. В трубе заплакало, и тихо стало.
Пошла Анюта за печь, взяла узелок – и вон из дома.
Емельян в сенцах ей дорогу загородил.
– Откуда шубка-то соболья? Собралась-то куда?
– Все хитришь, Емеля? – засмеялась Анюта, а у Емельяна мураши по спине пошли: Маланья точь-в-точь смеялась.
Ушла Анюта в дом к сеятелю Петру, человеку клейменому.
Глава 2
Когда лес все тесней, вешки в ветки береза срослась с елью, ель снизу пряменькая, а вверху в две да три свечи; когда еще один шаг – и ни туда ни сюда, вершины не только солнце – небо затмили, на земле ни цветочка ни травинки, плесенью пахнет, как в погребе; когда сожмется душа от ужаса в комочек не хуже махонького ежика – знай, ты набрел на усадьбу Кумах-сестриц.
За тем частым лесом пойдет лес чахлый. Кора от стволов отпадает, деревья растут вкривь, вкось, среди кочек пузыри дуются, таращатся, а еще дальше – ласковый глазу изумрудный мох, сосны, как жар, горят, кора на них молодая, золотая, прозрачная – и в этом лесу – поляна. А на поляне – изба. Окна с наличниками, резьба хитрая, все ее знаки – сокровенные. Заглянешь в те окна – будет тебе тьма и сквозняк. Крыльцо с кокошником, высоченное, в двенадцать ступенек. Уж такая изба – царю хоромы, один изъян – без крыши. Печная труба есть, стало быть, и печка есть, но попробуй натопи синее небо, частые звезды, когда в Крещенье даже сам Мороз шубу запахивает.
Как там в избе, мало кому ведомо. Зато Кумахи про человечье житье-бытье уж очень хорошо знают.
Нахолодаются в своей непутевой избе и 25 февраля – а живут Кумахи, как и весь лохматенький, тайный народ, по старому стилю – побредут все двенадцать сестриц за большой сестрой по деревням. Станут за дверью и ждут, а то и на Изморози на порог втиснутся и стоят, никем не виданные.
Человек, умаявшись за день, приляжет на лавку, прикорнет – Кумаха тут как тут. То в жар бедного кинет, то в холод. Зубы так и клацают. Сия музыка Кумахам много приятнее игры на гуслях.
К Федору Атаманычу, однако, сестрицы приходили, явно порастряся в деревнях жуткую свою сердитость. У лесного народа свои обычаи, свои праздники.
Встречали гостей лешаки, расчесав лохмы, подобрав животы, во всем новом. Сестры были хоть и бледны, как смерть, да в глазах у них – в черных омутах – будто рыбки золотые проблескивали. Поглядеть в такие глаза – смелости не хватит, и не взглянуть невозможно.
Вплывали сестрицы в горницу павами, что у старшей, что у младшей такая стать, что лешие раскоряками себя чувствовали. Покашливали от смущения, похмыкивали.
Столы в честь Кумах Федор Атаманыч накрывал как для иноземок. Все ложки, все тарелки лешаки за неделю облизывали и о башки лохматые терли, чтоб ни жиринки, ни соринки не осталось.
Угощения – мед, нектар, всякая духмяность, дуновение. Кумахи лишнего, ради стати своей, и не понюхают.
Федор Атаманыч был в алой рубахе, с рубиновой запоной, перстней нанизал по два на каждый палец.
Как только дверь распахнулась – заиграл он в гусли. Когда Федор Атаманыч на гуслях летом играет, у сыча из глаз слезы сыплются, играет зимой – всякая вьюга стоит на хвосте и мрет от счастья.
Кумахи вплыли под звон гуслей, сели рядком на лучшее место, под окнами, заслушались игры, запечалились ласково…
– Ах! – сказал Федор Атаманыч и слезинку с левого глаза коготком-мизинцем смахнул. – Ах!
И, отложив гусли, развел хозяйскими лапами, приглашая гостей отведать угощения. Лешаки тотчас принялись лопать и уминать, а Кумахи отрезали по кусочку купальского пирога, отведали.
Описать, что это за чудо купальский пирог, – книги не хватит, а если одним словом сказать – лето! Такими в светлице лугами пахнуло, такие блики пошли по стенам да потолку, что в омутах глаз у старшей Кумахи, у ее сестриц замелькали вроде бы кувшинки, вроде бы стрекозы крылышками затрещали.
– Люди думают, что это они живут. Знать бы им про наше житье! – хвастливо молвил Федор Атаманыч, чтобы раззадорить Кумах на беседу пристойную, умопомрачительную, ибо иной беседы у лесного народа не бывает.
– Поиграй нам, Федор Атаманыч! – молвила наконец словечко старшая Кумаха.
Федор Атаманыч поклонился, взял гусли да и грянул по всем-то струнам, сверху донизу, и кругами, кругами да щипо́чками.
Кумахи из-за стола выступили, пошли, пошли хороводом, как их гусли повели. Ножками с носка на носок, замираючи, глазами на косматых лешаков давно глядючи. И пошли-пошли-пошли, кружась, да так, что изба с места сдвинулась. Платья у Кумах – серый вихрь, вместо лиц – кольцо, топотанье ножек переменчивое, переступчатое, и все круче, круче, круче круги, и уж всё – омут, и одна только белая рука Кумахи, как из пучины последний взмах.
– Э-эх! – вскричал Федор Атаманыч. И так брякнул ногою в пол, что молния снизу вверх сиганула, и дым тут, и гарь, и всеобщее невезение.
Ни Кумах, ни деревни, только прах да смрад.
Перепуганные лешаки сгрудились вокруг Федора Атаманыча.
Среди бела дня полыхнула лесная деревня, развеялись колдовские чары. Остались лешаки лешаками: лохматы, голы и страшны.
– Что стряслось-то, Федор Атаманыч, объясни?
– Безверием сожгло, – ответил главный леший.
– Куда ж нам теперь?
– Дурней искать, у коих страх не перевелся.
Лешаки поохали, потоптались, взвалили котомочки на плечи и поплелись друг за другом.
Федор Атаманыч шел последним. На повороте оглянулся на пепелище, слезою снег прожег.
– Эх, Ванюха! И надо же было тебе человека полюбить!