Почитав книгу Долгорукого о пороховом деле, Алексей Михайлович отложил ее и снова перечитал грамоту о том, «как великий государь царь и великий князь Иоанн Васильевич с сыном своим Иоанном Иоанновичем изо Пскова изволили итти войною и полки отпустить под немецкие городы, и те городы имали и ково в тех городех воевод оставляли».
Читал о былом, думал о будущем, а перед глазами стояло нынешнее.
Днем в Думе Алексей Михайлович не столько слушал, что говорили, сколько глядел на своих бояр.
Многие тут сидели уж лет по пятнадцати — по двадцати. Ко всему привыкли и ко всякому делу были скучливы. Старцы князь Алексей Михайлович Львов да Иван Петрович Шереметев спали без зазрения совести. Другой старец, Иван Васильевич Морозов, четки перебирал. Давно уже подумывает о монашеской жизни, ему земные дела как снег на шубе — стряхнул, и нет его. Волконский с Мосальским все заседание про свое шептались. Лыков, чтоб не обременять голову государевыми заботами, научился особому взгляду. Спроси его о чем, зашибешься о непробиваемое.
Алексея Михайловича тоска в Думе разбирала, по умным глазам тосковал.
Может, и Никона полюбил за один только огонь в глазах. Поглядишь на него, и сразу видно — живет человек. Иные-то за всю жизнь от дремы так и не очнутся.
Алексей Михайлович, вспомнив Думу, где вот уже третью неделю велись неторопливые разговоры о войске, вооружениях, предполагаемой силе польского короля, о возможном количестве войск, своих и чужих, о казаках Хмельницкого, о крымском хане… вспомнив все эти важные тайные дела и сонные рожи бояр, для которых грядущая война все равно что царев поход к Троице, Алексей Михайлович раздул щеки — да и пыхнул. А что еще сделаешь? Вся надежда на Никона да еще… на себя.
Он взял свою тетрадочку, ставшую ему дорогой, заветной. С удовольствием перечитал первую страницу:
«Как оберегать истинную и православную христианскую и непорочную веру, и святую соборную и апостольскую церковь, и всех православных христиан и недругу бы быть страшну и объявить бы себя, великого государя, помощию всещедрого Бога и Пресвятые Богородицы и молитвами всех святых, поспешением в храбрстве и в мужестве к ополчению ратному, такоже бы и людей своих объявить в ополчении ратном храбрственно и мужественно».
Прочитал, улыбнулся, открыл чистую страницу и написал: «Призвав к себе разрядных, великий государь приказал сказать всему своему царскому синклиту свое государское повеление — боярам, и окольничим, и думным людям, и стольникам, и стряпчим, и дворянам московским, и жильцам, и дьякам, и всему своему государеву двору, чтобы были готовы к его государеву смотру со всею службою».
Написал и подумал: «А Милославского нельзя теперь за границу посылать. Здесь он нужен. Кому еще доверить устроение войска? Он все-таки из тех, кто в Думе не спит».
И еще подумалось: «Мастеров ратных ухищрений надо из-за границы переманить. А посылать за немцами самих немцев нужно. Они друг с другом скорей столкуются».
Проснулся Алексей Михайлович, и все в нем обрадовалось пробуждению, душа и тело. Потянуло его под ясное небо, и, сам еще не понимая, что ему надобно, велел позвать Матюшкина.
На месте, однако, не усидел, вышел на Красное крыльцо и совсем взбодрился.
Небо тугим до звона парусом взлетало над Москвою, и солнце, еще такое молоденькое, только-только хватившее первый ковшик весенней браги, каждому ставило на лицо свою печать.
Стрелецкий полковник Артамон Матвеев, завидев государя, поклонился издали, с нижней площадки, потом, взойдя на первую ступеньку, и со второй тоже поклонился.
— Иди сюда! — позвал его нетерпеливо государь.
Они росли вместе. Артамона определили царевичу Алексею в товарищи, вместе с Ртищевым и Матюшкиным, еще в 1638 году. Отец Матвеева родовитостью не блистал и большого состояния нажить не умел, но был он человеком честным, преданным и умным. Посылали его в посольствах к турецкому султану Мураду, к шаху Персии Аббасу.
Сына своего Матвеев учил всякому доброму знанию, какое только водилось в Москве. Теперь Артамону было двадцать восемь лет, он давно успел привыкнуть к полковничьему званию, а надежды на большее у него и быть не могло, хоть и друг царю. Великие государственные службы — привилегия боярства.
— Артамон, ишь ты румяный какой! — радовался приятелю царь, и ему вдруг пришло в голову созорничать.
Тут и Матюшкин со Ртищевым как раз подоспели.
— А поехали-ка, ребятки, по гостям! — У Алексея Михайловича в глазах запрыгали светлые зайчики.
— Так ведь пост, — сказал нерешительно Ртищев.
— Вот и поглядим, чем ныне православные угощаются!
Царь, удивлявший иноземцев величавостью, своих до оторопи пугал невесть откуда бравшейся проворностью. В Кремле думные да приказные только еще всполошиться успели, а царя уже след простыл.
Сперва закатились в хоромы боярина князя Михаила Петровича Пронского. Боярские слуги еще на царя глазами хлопали, а он, встречи не ожидая, — на крыльцо, да в сени, да в горницу.
Князь Пронский так и подскочил! Во рту кус пирога, да такой маленький, обеими руками боярин за кус тот держится. Поперхнулся, раскашлялся, из глаз слезы градом. Царь первый к боярину подскочил, треснул по горбу, выбивая застрявшие крошки, и сам же ковшик поднес с медом. Боярин глотнул и, крутя виновато головой, пропавшим голосом сипел:
— Ох, спас ты меня, батюшка государь!
— День на обед, а ты все завтракаешь! — укорил боярина Алексей Михайлович.
— В церкви с утра стоял! — оправдывался Михайла Петрович.
— Пироги-то, чую, с мясцом!
— Медвежатинка, — объяснил простодушно князь и спохватился: — Твой, государь, дохтур поститься мне никак не велел ради мово слабого здоровья. Вот и отмаливаю…
Щеки у боярина были красные, налитые.
Алексей Михайлович озаботился, приложил ладонь к боярскому круглому пузу.
— Не урчит?
— Урчит, великий государь! Выпью квасу, как пес цепной рыкает. Домашние аж пугаются. Рры-ы! Ры-ы-ы! Сам вздрагиваю.
Алексей Михайлович поднес к носу ковшик, понюхал.
— Благодатный запах-то!
— Да у меня меды ого-го! — Пронский так и просиял.
— А я, грешным делом, весь Великий пост на хлебе да квасе, — сказал царь. — Ну, кушай на здоровье, Михайла Петрович. Мимо ехал, дай, думаю, проведаю!
И царь пошел из светлицы, а Пронский только руками взмахнул:
— Да как же так! Без угощенья-то!
Кинулся вслед за царем, а тот уже в возок погрузился — и только снег из-под копыт!
Боярин князь Иван Андреевич Голицын — ел.
Боярин князь Иван Никитович Хованский — ел.
Боярин Василий Васильевич Бутурлин — спал.
Боярин Илья Данилович Милославский из-за стола поднялся.
Боярин князь Семен Васильевич Прозоровский был на дворе, в одном кафтане и с пучком розог в руках. Перед ним стояла широкая лавка, на лавке мужик со спущенными штанами.
— Вразумляю! — объяснил царю боярин свое занятие, впрочем, сильно смутясь.
— За какое же злодейство? — спросил царь.
— На каждом — грех! Куда от грехов денешься? Для памяти стегаю! По три розги каждому.
Царь поглядел на очередь ожидающих боярской науки, попросил:
— Отпусти ты их, Семен Васильевич. Я за их грехи с патриархом помолюсь.
Князь чуть шевельнул рукой — и пусто стало на дворе.
Боярин князь Борис Михайлович Лыков — ел.
Боярин Григорий Гаврилович Пушкин — ел.
Двор боярина князя Григория Григорьевича Ромодановского встретил конским ржанием. Князь в волчьей телогрее сидел на черном тонконогом, впавшем в истерику коне. Конь визжал, прыгал, но железная была рука у князя, а сидел он как приросший.
Увидел царя, спрыгнул наземь, кинул поводья конюхам, которые тотчас захлопотали вокруг лошади, накрывая ее попоной, оглаживая и всячески успокаивая.
— Не всякая птица за таким конем угонится, — сказал Ромодановский с гордостью.
— Объезжаешь, что ли? — спросил царь.
— И объезжаю, и к себе приучаю! — Смело посмотрел царю в лицо: — Конь есть — дела нет.
— Будет тебе дело! — радостно засмеялся Алексей Михайлович. — Не горюй, Григорьевич. Будет тебе дело. Спасибо тебе.
— За что же?! — удивился князь.
— А за то, что не спишь. Иные-то все еще дрыхнут! — И объяснил: — Мимо ехал. Вот и проведал тебя. Дай Бог тебе здоровья. Осетра тебе нынче пришлю. На Вербное за мое здоровье откушаешь.
Возвращались в Кремль в молчании. Уже на Пожаре царь дернул Артамона за рукав:
— Видал, какие у нас Аники-воины?! Один только и сыскался стоящий на всю Москву.
— То не воины, государь, — ответил Матвеев, — то — начальство, воины — это мы, твои дворяне.
— Не знаю, — сказал царь, щуря задумчиво глаза. — Ты, правда, спозаранок при деле. А как иные — не знаю. Царю за всеми не углядеть.
Думный дьяк Ларион Лопухин принес государю на утверждение лист о порядке приема послов гетмана Хмельницкого, которые вот уже пятый день жили в Москве, ожидая царской милости.
Лопухин застал у царя Никона и смешался — дело у него было тайное.
— Читай свою бумагу! — разрешил Алексей Михайлович. — От собинного друга у меня секретов не бывает. Великий святитель Никон такой же государь, как и я.
Думный дьяк поразился услышанному и, не мешкая, прочитал свой лист.
Посланникам гетмана Богдана Хмельницкого Кондратию Бурляю и Силуяну Мужиловскому государь указал быть у себя 22 апреля. Ехать посланникам в Кремль на государевых лошадях, в карауле стоять стрельцам трех приказов без пищалей. Сойти с лошадей посланникам у Посольского приказа.
— «Государю царю и великому князю всея Русии быть в Столовой избе, в чем он, государь, изволит, — читал Лопухин. — А боярам…»
— Погоди! — остановил Алексей Михайлович. — Помету сделай. «Государь был в опашенке объяриной с кружевом».
Дьяк записал с края листа государево замечание и продолжал чтение:
— «…А боярам при государе быти в охабнях».
— Припиши! Припиши! — закричал государь. — В охабнях чистых! Не скажи им — в заляпанных каких припрутся!