— Плевать я хотел на все! Коли упираешься — силой возьму. Завоешь — так и касимовские бабы воют, за их криками твой тебя не услышит.
Отступила Енафа к печи, чтоб в руки хоть какое железо взять, но работник заступил дорогу.
— Не ерепенься, — сказал целовальник. — Будешь биться, он мне поможет тебя связать.
Работник показал Енафе вожжи. Со стены, видно, в сенях снял.
— Сама лучше ложись. Дураку твоему деньги за тебя предлагал — не берет. Придется бесплатно добром попользоваться.
Вскочил с пола, и работник вот он, руки выкрутил, юбку на голову, а у Енафы — тряпица…
Заругался целовальник, саданул работнику по рукам, и прочь они подались. На пороге оглянулся-таки.
— Повезло твоему Савве. Только ты все равно моей будешь. Не жить твоему дурню.
И дверью так хватил, что доска треснула.
Услышал Савва рассказ Енафы — за топор схватился, но — не побежал голову сломя во двор обидчика.
— Убить целовальника — тебя лишиться. Уходить надо. Собирай потихоньку пожитки. Послезавтра воскресенье. Уедем в субботу, хватятся нас только в понедельник. Мы к тому времени далеко будем.
Рассказал Савва обо всем братьям, и те согласились с ним.
Утром на работу пошли. Сруб они в колодце мастерили. Авива с Незваном были сверху, а Савва в колодце сидел.
Тут и подъехал целовальник. Наклонился над колодцем.
— Ты, что ли, Савва?
— Я!
— Ну, тогда прощай! — и столкнул в колодец бревно.
Савве жить на роду было написано. А Незван увидал, что целовальник содеял, подбежал да так треснул мерзавца кулаком в темя, что тот, словно бык, на коленки стал.
— Я — живой! — крикнул Савва. — Поднимай!
Братья его подняли, а в колодец отправился целовальник.
Уже через час Енафа проехала через деревню в сторону Дугина. Савва и братья ждали ее в лесу.
— Вот и беглые мы! — сказал Савва, принимая вожжи из рук жены. — Хорошо хоть, лето впереди.
Люди сыздавна приметили: на Еремея погоже, то и уборка хлеба пригожа. Еремей — он запрягальник, яремник, но про него и такое говорят: кто посеет на Еремея, у того не взойдет семя.
И хоть день первого мая был очень хорош, Малах в поле не поехал. Проверил в который раз упряжь, соху, покормил впрок лошадь.
В поле выехал на другой день, на Бориса. И опять же — как не верить людям! О Борисе говорят — соловьиный.
Ах, чего-чего они только не удумывали — соловьи! И свист у них, и клекот, и такое обмирающее щебетание, что послушаешь-послушаешь, да как поглядишь вокруг себя! И все старое новью обернется. Сам себя не узнаешь! Головой выше, глазами радостней, умней, и в сердце — всему прощенье. Ай, мол, что было — минуло. Иначе надо жить! Ну совсем не так, как жил, собачась день-деньской по всякому пустяку.
Хорошо отсеялся Малах. Под соловьиную радость.
После работы ласковым взглядом поглядел на домашних и всем сделал подарки.
— А тебе, Настька, — перстенек.
— С бирюзой! — охнула Настька.
— С бирюзой, — согласился Малах. — Дорогая вещь, да ведь и ты — невеста. Нам надо такого мужика, чтоб к нам в дом, а не из дому. Енафа трех работников привела. Как они теперь в чужой сторонушке? Теперь уж и не видимся, детишек ее, внучат своих, так никогда и не поглядишь.
Горечь разбирала Малаха. Не знал он, что уже через неделю ночью стукнут ему в окошко и обнимет он и Енафу, и Савву, и братьев его.
Проводит их Малах за болото к Лесовухе, а поселятся они от Лесовухи верстах в семи, в добром сосновом бору, у родника. Даже огород успеют посадить.
Глава 7
25 мая 1653 года на Земском соборе впервые был поставлен вопрос о воссоединении Украины с Россией. Представители всех сословий были единодушны и решительны — разлука двух народов, случившаяся на долгой дороге истории, затянулась. Оба народа платили за эту разлуку дань не только от трудов своих, но и попранием духа, а то и кровью.
В том, как спешно созвали Земский собор, сколь быстро, на первом же заседании, обговорили главное дело, чувствовалась хваткая рука Никона. Уже и решение было готово. Но царь и бояре спохватились, отложили утверждение вопроса до возвращения из Польши посольства.
Скорого собора не получилось. Никон сердился.
— Каков толк от посольства? — спрашивал он царя. — Заранее известно: Репнин привезет от короля пустопорожние обещания. Король шляхте не хозяин.
— У нас с Польшей вечный мир, — оправдывался Алексей Михайлович. — Если король его нарушит, тогда мы перед Богом будем чисты и примем Хмельницкого с великой радостью. Воевать, на Бога положась, можно только за правду. Неправая война русскому царю не пристала, и русскому человеку она не годится.
Но о войске царь думал уже каждый день. Однажды велел доспехи втайне от всех принести. Закрылся с Федором Ртищевым в спальне. Облачился в воинское.
Федор помогал ему натягивать, пристегивать, привешивать. Потом держал чистое заморское зеркало, и Алексей Михайлович смотрелся.
— Ну? — спросил он Ртищева.
— Как с иконы сошел — Георгий.
Царь улыбнулся, засмеялся. Он и сам видел — наряд ему к лицу.
— Вот этаким как приду в Думу! Они все там и напустят в штаны.
Осторожно вынул из ножен саблю. Белым огнем полыхнул великолепный клинок.
— А ведь страшно, — сказал царь. — Я пойду, и все пойдут. Жили-жили — и война. Хорошо, коли мы будем бить, а ежели нас? На Украине-то разве живут теперь — одни слезы. Тысячами к нам переходят, потому что у нас — мир.
Смотр войску был устроен на Девичьем поле. Соорудили два помоста. Один широкий, квадратный, обитый красным сукном. Здесь разбили шатер для царя. Другой помост был длинный, под зеленым сукном, для музыкантов — накрачейня. Смотр начался 13 июня. Царь приехал с Никоном. Они сидели рядом на персидских креслах, обитых бархатом, со множеством драгоценных каменьев на подлокотниках и высоких спинках.
Сначала на огромной колымаге в окружении рынд провезли царское знамя с надписью: «Конь бел и седяй на нем». За знаменем прошествовали рынды с царским вооружением: одни несли доспехи, другие большой и малый саадаки, сулицу, рогатину. Прошли одна за другой три сотни кремлевских стрельцов, первая в красных кафтанах, вторая в белых, третья в лазоревых. За стрельцами проехали верхами три конюшенных роты, в стальных латах, с карабинами и пистолями.
Под грохот барабанов, каждый ряд как стена, прошел полк иноземного строя.
У государя от их шествия дух захватило.
— Экая сила! Экая страсть! — крикнул он Никону, сияя глазами.
Покалывая небо точеными пиками, проскакали гусары, потом драгуны. А дальше настала пора показать себя московским дворянам.
Словно шерсть овечью вывалили из куля: кто в чем одет, кто как вооружен, путая порядки, выкатилось ополчение на поле. Какой-то дуралей, заглядевшись на царя, упал, на него повалилось еще сразу пятеро, на пятерых споткнулось десятеро. Кучу малу стали обходить. Упавшие, ползая, разбирали, выхватывая друг у друга, оружие, галдели.
Потом показывали мастерство. Сначала роты, обученные немцами, потом дворянство. Холодным оружием дворяне владели, а в стрельбе осрамились. Оказалось, одни не могут стрельнуть, потому что не умеют, а у других ружья для стрельбы не годны.
Смотр войску длился до 28 июня, и хоть всякого нагляделся Алексей Михайлович, смешного и горького, но уж и то радовало, что большое войско! В рейтары брали одного с сотни дворов, в солдаты одного с двадцати. А время, чтоб подучиться, еще было.
Вскоре после смотра царь отправил в Голландию капитана Фанкеркховена для закупки к пистолетам и карабинам замков и, главное, для набора на царскую службу добрых офицеров и хитроумных оружейных мастеров.
Чуть позже, когда вопрос о войне стал уже не проблемой, а реальностью, в Голландию поехал подьячий Головин для закупки двадцати тысяч мушкетов и двадцати — тридцати тысяч пудов пороха и свинца. Еще двадцать тысяч мушкетов купили в Швеции.
— Как мерин загнанный! — ворчал келейник Киприан, помогая Никону одеться. — Все висит, живот подвело, будто некормленый.
— Заботы, Киприан! — сказал Никон, серьезно вздыхая. — Все по моему слову живут. Кажется, лишись я вдруг языка, и жизнь остановится.
— Ого-го! — заржал глупый Киприан.
— Заткнись! — рявкнул Никон и зло, больно ударил келейника посохом по спине. — Может, я сказал неправду? Часу не пройдет, как за мной примчатся из дворца! А не примчатся, тогда этим же посохом меня огреешь!
Увлеченный государственными делами, Никон запустил церковные и теперь спешил разрешить их одним махом. Для этого на июль был назначен собор. На соборе Никон, с благословения константинопольского патриарха Афанасия, приуготовлял жаркую баню всем явным своим противникам, а таких уже набралось предостаточно. Никон понимал, что судить многих — значит показать силу оппозиции. Поэтому он выбирал для суда одного. Самым крикливым протопопом был, конечно, Иван Неронов. Но Иван — любимец царя и всей Москвы. Протопопы Аввакум и Данила, написавшие царю челобитную о перстосложении, тоже для суда не годились. Царь пожелал, чтоб их не трогали. Павел Коломенский — архиерей, протопоп Стефан и подавно — царский духовник.
Но — на ловца зверь сам бежит!
Ах, как возрадовался Никон, когда ему принести челобитную муромского воеводы на муромского протопопа!
Город Муром не из первых, и протопоп муромский — птица совсем малая. Кому охота за муромского протопопа с патриархом в пререкания вступать? И вина на протопопе серьезная — воевода обвинял его в поругании икон. А весь смысл этого дела был в том, что протопопишка муромский — как его? — Логин тоже туда же! Прислал царю челобитную с порицанием патриарха за перемену обрядов. «Высокоумное и гордое житие». Никон подчеркнул эту фразу из Логиновой челобитной и только плечами пожал.
«И высокоумное, и гордое, потому что патриарх — великий пастырь у великого народа. Глуп ты, Логин! И за глупость твою, в назидание всем российским глупцам, будешь наказан примерно и жестоко».