Неронов с места крикнул:
— Василий Великий речет: «Образу поклоняемся, первообразное почитаем»!
— Зачем лишние толки, когда всем видно, что протопоп Логин кругом виноват?! — рассердился Никон. — Я созвал собор не ради суда. Предлагаю обсудить дело воистину великое. Ныне мы посылаем в афонские монастыри монаха, старца Арсения Суханова, который ездил в Иерусалим, чтоб удостовериться в чуде явления огня в Великую субботу. Суханов рассказывал, что, будучи на Афоне, он стал свидетелем одного важного для нас события… Греческие монахи объявили еретиком одного серба за то, что он крестился двумя перстами. Когда же этот серб показал им Кириллову книгу и Псалтырь, изданные московским печатным двором, то греки прокляли наши книги и сожгли, как ересь.
Никон, говоря все это, впадал во многие неточности. Не видел Суханов сожжения книг, а слышал о происшествии от игумена Зографского монастыря. Не был он и свидетелем чуда явления огня, он видел только, как из часовни Гроба Господня выходит патриарх с пуками горящих свеч. Умолчал Никон и о том, что Суханов спорил с греками, отстаивая двуперстие. И рассказал-то патриарх всю эту историю ради того только, чтоб речь не получилась чрезмерно короткой.
— Так что Господь вовремя вразумил нас, — продолжал Никон, — вернуться к троеперстию. И ныне мы едины с греческой церковью и вдвое стали сильнее перед латинянами и басурманами. Суханов отправлен нами на Афон за самыми древними книгами Христова учения. Когда мы соберем древние книги у себя, то без боязни впасть в новые ереси исправим наши книги по самым подлинным и будем хранить и блюсти нашу веру в непорочной чистоте.
Тут патриарх кинул взгляд-молнию на Логина, и так как бедный протопоп тотчас не сгорел, то послал вслед за молнией громы:
— А этого отдать за пристава, говорю! За самого жестокого!
Иван Неронов снова вскочил на ноги:
— Сладко ты поешь, патриарше Никон, да судишь худо! Экая Логину напасть от тебя! За что его отдавать за жестокого пристава? Пристав узнает, что ты был гневен на протопопа, да и уморит его! Где же твоя святительская милость к священному чину? Или мало над нами воеводы измываются? Кто только не бьет нынче попа? Скинут святую скуфью — и бьют чем ни попадя, ни Бога, ни власти не опасаясь. Нет попу защиты нигде! О патриарх Никон! Если ты решил судить протопопа Логина, то истинным розысканием осуди его. Это дело великое — Божие и царево!
Ах, если бы не последнее слово… Глядишь, и смилостивился бы, но слово — не воробей. Словно туча, поднялся патриарх с патриаршего места. Глупый Неронов всю обедню смазал. Суд над Логином был устроен не ради Логина и не ради того только, чтобы припугнуть противников. По Уложению 1649 года был образован Монастырский приказ, который ведал всеми судебными делами духовенства. Мирские люди судили духовных! Никон подписал Уложение, но в те поры он был всего лишь архимандритом. Ныне судом над Логином он показывал царю, что духовенство подсудно ему, патриарху. И вот среди своих же — предатель! Ну, не предательство ли это — требовать царского суда над протопопом?!
— Мне царева помощь не нужна! — крикнул Никон и так сжал кулаки, что косточки стали белыми. — Я на нее плюю и сморкаю!
— Патриарх Никон, взбесился ты, что ли? Такое городишь на государское величество? — Неронов и руками развел, и бороденкой затряс. — Все вселенские соборы призывали благочестивых царей себе на помощь.
— Я, кроме Евангелия, ничем не сужу.
— В святом Евангелии написано: «Господь рече, любите враги ваши, добро творите ненавидящим вас», а тебе кто и добра хочет, ты и тех ненавидишь. Одних клеветников да шепотников любишь, и жалуешь, и слушаешь.
Никон, смекнувший, что в запальчивости сболтнул лишнее, защищался, совсем уже в себе неуверенный:
— Я сужу по правилам святых апостол и святых отец.
— В правилах написано: «Клеветникам веры не яти, но сыскав истинными свидетелями», — наступал Неронов. — И написано также: «Клеветникам наказания чинити без пощадения». Тебе явно клевещут на добрых людей, а ты веришь!
Горяч и справедлив был Неронов, а Никон могуч и упрям. Решения он своего не отменил, но дело все-таки отправили на утверждение царю.
Неронов тоже не смирился и подал царю через Стефана Вонифатьевича извет на патриарха, извет подписали Неронов и ярославский протопоп Ермила.
Отбушевав, лето переливалось в умиротворенный август. Плоды отяжелили землю, и это было ее торжеством. Она тотчас успокаивалась, как мать, родившая дитя, и погружалась в сон, чтобы самой себе присниться маленькой девочкой. Сон этот всякий раз оборачивался явью. И все начиналось заново: оттаивать, расти, цвести и родить самое себя. В этой вечной переменчивости и была заключена незыблемость мира — опора жизни человеку.
Люди этак не умели. Не считаясь со временем года, они затевали дела самые прехитрые, рассчитывая, что устраиваются на целый век, а то и на века.
Но они уж в том были молодцы, что одинаково умели радоваться и зиме, и весне, и лету, и осени. Теперь радовались августу.
Боярыня Федосья Прокопьевна Морозова с родною сестрицей княгиней Евдокией Прокопьевной Урусовой отправились в лес по грибы.
Две дюжины вооруженных рогатинами холопов окружали карету. Две сотни молодых женщин и девушек дожидались боярынь на лугу. Все были одеты празднично: в кокошниках, шитых жемчугом, в расшитых сарафанах, все с раскрашенными лукошками.
Боярыни вырядились в крестьянское. То была затея Федосьи.
— Ах! — шепнула она Евдокии. — Хорошо быть боярыней, да только уж ни леса тебе не видать, ни поля. И на само-то солнце, кажется, в одиночестве не поглядишь.
Вздохнула и вслед за сенными своими девушками пошла под зеленые своды бора.
— Матушка боярыня! — окликнули ее уже через мгновение. — Вон, под папоротником-то!
И чьи-то руки тотчас выломали папоротник, и перед сановными грибниками встал красавец боровик. Шляпа набекрень, грудь как у петуха.
— Матушка боярыня! Направо ступай! Тут новое грибное чудо: мамаша-толстуха, как индюшка, а вокруг шарики, побольше, поменьше.
— Матушка боярыня! Лисички! Эвон сколько!
— Сбежим? — шепнула Федосья своей сестрице. — Спасу нет от них.
И пошли они, пошли. За дерево, за другое, за кустом пригнулись, полянку перебежали, через канаву прыгнули.
— А ты лес знаешь? — спросила Евдокия Федосью.
— Где же мне его знать, когда самой и шагу ступить не дадут?
— А потеряемся?
— Столько народищу! Найдут! А не найдут, я с них шкуру спущу!
Евдокия надула щеки и фыркнула:
— Ты и впрямь — грозная боярыня!
— А не боярыня, что ли? — Федосья так глянула, так глянула…
Евдокия снова засмеялась, тихонько и как-то особенно.
— Ты знаешь, Федосьюшка, мне и впрямь до сих пор не верится, что мы вон кто теперь! Были-то кто? А теперь как скажут — Морозова, Урусова! Душа в пятки уходит. О нас ведь с тобой!
— Не робей, сестренка! Я тебе про это так скажу: в боярынях да в княгинях лучше!
— Лучше-то лучше, — согласилась Евдокия. И ахнула: — Грибок!
Наклонилась, сорвала. Показала.
— Беленький.
Тут и Федосья увидела гриб, да пребольшой. Так и кинулась к нему.
— Ух ты!
Сорвала и засмеялась.
— Видишь, боярыня с княгиней чему рады — грибам. Крестьянки-то кадушку за лето наносят, а то и две, и три.
Было слышно, как аукаются сенные девушки и служанки.
— Пошли-ка побыстрей! — Федосья свернула в частый мелкий березнячок.
Они очутились у неглубокого, веселого даже оврага. Перешли. И словно бы сон-трава закачала над ними своим колдовским венчиком.
Тишина. Солнце. Сосны смолой затекли.
Смотрят — куча муравьиная. Преогромная. С избу.
— Федосья! — Евдокия схватила сестру за руку.
— Вижу! — прошептала Федосья.
На пригорке, упершись в женщин белыми глазами, стоял волк.
Федосья пошла, и Евдокия, не в силах снять своей руки с руки сестрицы, засеменила след в след.
— Мы будто не видим его! — шепнула Федосья. — Будто его нет!
Зашли за деревья.
— Оглянись! — взмолилась Евдокия.
— Пошли! Пошли! — Федосья ускоряла шаги и бросилась бежать.
И Евдокия тоже. След в след.
Бежали, покуда силы их не оставили. Рухнули в зеленый мох. Жабы-детки, махонькие совсем, так и брызнули во все стороны.
— Оглянись! — Евдокию била дрожь.
Федосья оглянулась.
— Ну? — спросила Евдокия, закрыв глаза руками. — Ну?!
— Никого.
— Господи, слава тебе! — Евдокия расплакалась. — Где же слуги-то! Слуги-то где?
И тут затрубили в охотничий рог.
— Нас ищут! — Евдокия обнимала Федосью и уже смеялась над собой, смеялась, а слезы все лились, и она удивлялась им. — Я смеюсь, а они — текут.
— Пошли! Пошли! — звала Федосья.
И они пошли на звук рога. Лес менялся. Все чаще между сосен, как заговорщики, тихие, темные, появлялись замшелые от неподвижности ели.
— Хоть бы еще протрубили! Господи, Царица Небесная! Господи! — взмолилась Федосья, озирая встающую перед ними совсем уже темную стену помельчавших тесных елок.
И рог грянул.
— Мы здесь! — крикнула Евдокия.
— Ау-у-у! — пропела Федосья.
— Ау-у-у! — звонко крикнула Евдокия.
Снова протрубили, совсем уже неподалеку.
Они бы и побежали навстречу, но по еловому лесу много не набегаешь.
И вдруг произошло чудо. Лес, как туча, поднялся, подался в сторону, и они очутились над синей от воздуха и озер долиной. И внизу — два всадника.
— Где же это мы?! — у дивилась Федосья.
Всадник, увидав молодых женщин, подбросил рог в воздух.
— Ай да дичь!
— Бежим! — попятилась к лесу Евдокия.
— Куда? К волкам?
— Михайла! — веселился тот, кто трубил в рог. — Гляди, что нам подвалило.
И, скаля зубы, поскакал в сторону, видно, где-то была тропа наверх.
Тот, кого назвали Михаилом, подъехал ближе.
— Не бойтесь его! — улыбнулся. — Вы заблудились?
Лицо охотника, словно у схимника, тонкое, светлое. Даже по бороде разливалась бледность. Глаза серые, для печали, но смотрели так хорошо, что Евдокия успокоилась, а у Федосьи душа, наоборот, задрожала, да мелко, как одна только осина дрожать умеет.