Явственно засипели, растворяясь, ворота. Сполохи света побежали по стенам сруба. Раздались шаги.
— Живой? — крикнули сверху.
— Живой.
С грохотом кинули в яму лестницу.
— Вылазь!
Ноги на перекладинах дрожали, руки дрожали, цепь звенела. Вылез.
Повели из сарая вон. На улице, в окружении монастырской братии, ждал его архимандрит.
— Не больно-то хорошо в яме? — спросил.
— Совсем нехорошо, — ответил Аввакум, жмуря глаза — от света слезы потекли.
— Так-то не покоряться патриаршей воле! — Архимандрит указал перстом на монаха. — У него под началом будешь.
Дюжий рыжий монах толкнул протопопа в плечо:
— Пошли!
— Далеко ли?
— Цепь поменяю.
Отвел в кузню. Сняли тяжелую цепь, заковали в легкую.
— Попить бы? — попросил Аввакум.
Ему дали воды и хлеба кусок.
Чернец подождал, пока узник съест хлеб, и больно ударил рукой по шее.
— На службу пора, разъелся!
Аввакум сокрушенно поглядел на чернеца:
— Я ведь не всегда был узником! От сумы да от тю…
Чернец ударил кулаком в губы. Во рту стало солоно, заломило зубы.
«Вот и еще тебе наука, протопоп!» — сказал себе и, не утирая крови, пошел, куда велено было.
И опять же! Гордыня-матушка! Она человеку жить спокойно не позволяет. Алой бякой на губах решил монашескую братию к себе повернуть: дескать, поглядите, как обижают.
Ни! Не расчувствовались!
Поглазеть на сидельца — толпа. Превеселая. Все крыльцо обступили.
Пока по ступеням шел — и за волосы таскали, и в бока тыркали. Кто за цепь дернет, кто в глаза плюет.
А гордыни не убавилось! Заплеванный, не утершись, перед алтарем выставился. Глядите-ка, мол, все! И ты, Бог, — погляди!
Архимандрит — разумный человек, — сойдя со своего места, подошел к Аввакуму и платочком отер с лица его плевки и кровь. Утихомирил ретивых высоким своим примером.
Десять дней держали Аввакума в Андрониковом монастыре. Худо держали. Каждый день побои, плевки, брань. Рыжий чернец в надругательстве не знал меры. То велит сесть, а скамейку и выбьет вдруг. На пол брякнешься. То возьмется потчевать да и уронит на голову горячие щи. Всунув спящему между пальцами ног пук шерсти, поджигал и, вдоволь насмеявшись на орущего благим матом протопопа, бил его за устроение шума.
Всякое придумывал.
Видно, ждали власти — запросит протопоп пощады. Но протопоп терпел.
И тогда позвали его на допрос.
Положили на плечи обрезанную оглоблю, пристегнули к оглобле руки и пешим повели через всю Москву на Патриарший двор.
У монастырских ворот ему просияло, как солнышко, родное лицо.
— Марковна!
— Петрович!
Пошла чуть впереди, чтоб стрелец не мешал в лицо родному глядеть.
— Зачем ты здесь? Побереглась бы!
— Да я ничего! Я — хорошо. Про себя словечко скажи.
— Жив, Марковна! Видишь, жив? Бог даст, еще поживу. — Увидел Ивана, сыночка. — Молодец, Ванюша, что матушку одну не пустил. Как вы прознали, что сегодня меня поведут?
— А мы тута все дни! — брякнул Иван.
Аввакуму так вздохнулось вдруг, что в груди пискнуло.
— Поберегла бы себя, Марковна.
Стрельцы стали подгонять Аввакума, но он огрызнулся:
— Не видите, что ли, жена моя на сносях! И у вас жены есть! И матери ваши так же носили вас!
— Ой! — испугалась Марковна. — Не перечь ты им!
— А как же не перечить?! — засмеялся, весело засмеялся. — Марковна, они же от Христа хотят нас отвратить! Нельзя не перечить!
— Нельзя, — согласилась Марковна, угасая лицом, но тотчас и просияв. — Жив, и слава богу!
Подошли к Земляному городу. Толпа зевак набежала.
— Марковна, а что с теми, кто на сушилах был?
— Уж три дня, как дома! Неделю подержали в тюрьме, потом всех привели в церкву и отлучили.
— Протопоп! Аввакум! Помолись за нас! — крикнули из толпы. — Благослови!
— Благословил бы, да осенить вас нечем, нечем креста изобразить!
— Ты сам крест! — крикнули.
Какая-то баба, оттолкнув стрельцов, бросилась к протопопу, обняла ему ноги и тотчас забилась в падучей. Стрельцы грозно замахали бердышами.
— Зашибем!
— Марковна! — крикнул Аввакум. — Ты домой ступай. И не смей у ворот стоять. Отпустят — сам приду… Ваня! Отведи матушку домой. Хозяином будь.
Марковна с Ванюшей отстали.
На Патриаршем дворе допрос вел и увещевал патриарший архидиакон. Аввакум сказал ему:
— У Казанской церкви глава была золотая — Неронов. Ныне нет главы, а те, что есть, — ржавь.
— Почему ты, протопоп, не подчиняешься патриаршему указу о троеперстии? — спросил архидиакон.
— Потому что Богу молюсь, а не свиньям. Свиньи — кто разоряет благочестие.
— Кто же это? Назови!
Аввакум понял — над пропастью встал. Не захотелось в пропасть. Отступил.
— Свиньи те, кто подали на Неронова челобитье патриарху.
Архидиакон перевел дух. И Аввакум тоже. Глянули друг другу в глаза и — в сторону.
— Данилу, с кем ты челобитье яростное царю подал, в Астрахань отправили, — сказал архидиакон. — Расстригли и отправили. Твой Семен Бебехов на цепи сидит.
— А что с Логином?
— Расстригут. Не сегодня, так завтра.
— И меня?
— Так то — Неронов, у тебя голова золотая, ты-то не золотой.
— Не золотой, — согласился Аввакум. — Значит, расстригут?
— Расстригут, коли упрям будешь.
— Не твое то дело, балда! То дело — Божие! Не ты — мне суд! Одному я суду подвластен — Божьему!
— Ну, попала вожжа под хвост! — засмеялся архидиакон и крикнул стрельцам: — Отведите его в монастырь! Посидит — умней станет.
Алексею Михайловичу приснился дикий сон. Будто вся земля его пухнет, оборачиваясь горячим — не дотронешься! — нарывом. И не на каком-либо месте, а сразу на всем теле, на всей той земле, что его Мономаховой шапкой накрыта. Впрочем, городов не видать, да и ничего нет — вся земля словно бы жаба или рыба… И наконец рассмотрел — корова!
Алексей Михайлович уж и рассердился было — как это? Его Россия — корова. Экое невежество и кощунство! Уж хотел было приказать, чтоб схватили, пытали, но вовремя язык прикусил. Кого хватать, кого пытать?
А нарыв все прет да прет. Коровы и той не стало. Один нарыв.
«Отче! Никон!» — завопил Алексей Михайлович.
Глядь, Никонова голова — это и есть головка нарыва.
«Да что же вы все стоите, смотрите?!» — Алексей Михайлович треснул правой, треснул левой.
А руки — в пустоту.
И встал перед ним — мужик. Серьезный мужик.
«Чего? — говорит. — Прорвать, и все».
Алексей Михайлович смутился и бочком-бочком — в сторону.
Мужик хмыкнул да и ткнул в нарыв вилами.
И такая тут струя ударила в небо, такая вонючая жижа, что при всем честном народе произошла невероятная порча. Небу порча.
От страха Алексей Михайлович открыл глаза, а на него с испугом Мария Ильинична смотрит.
— Ты чего? — спросил.
— Я ничего. Зубами ты скрипел. Может, глисты?
— Нет, — сказал Алексей Михайлович, отирая холодный пот со лба. — Сон.
— Так если дурной сон, значит, к хорошему.
Он кивнул, но не поверил.
— Вставать не пора?
— Полночь.
Алексей Михайлович лег, вздохнул.
— А я бы его узнал.
— Кого?
— Мужика… Мужик приснился с вилами.
— Горюешь, вот и снится страшное, — сказала царица.
— О чем это я горюю?
— О расстригах. Завтра Логина расстригать будут, потом Аввакума. Разве не жалко?
— Чего жалеть ослушников? Сегодня одного пожалеешь — завтра их будет сто. Ослушник, как дурное семя, родит быстро и помногу.
— Будет тебе! — сказала царица, поворачиваясь на бок.
Царь вздохнул — ему и впрямь было не по себе.
Логина расстригли в обедню. Расстригал сам Никон в присутствии царя. Поутру приходил к Алексею Михайловичу и просил быть на расстрижении, ибо с Логина все и началось.
Одно только присутствие государя было одобрением патриаршего суда над непокорным протопопом Логином и над всеми другими протопопами и попами, усомнившимися в истинности слова и дела Никона.
Государыня царица Мария Ильинична, царицына сестра Анна Ильинична, Анна Михайловна Вельяминова и Федосья Прокопьевна Морозова на той обедне стояли за запоною.
Когда волосы обрезали, терпел Логин, а вот когда Никоновы слуги содрали с него однорядку и кафтан, грубо, с толчками, — взъярился. Отпихнул всех от себя.
— Подите прочь! — И к алтарю.
Через порог Никону, в морду его толстую плюнул.
— До нитки ободрать хочешь? Не успел на патриарший стул сесть, уже хапаешь, что только под руку ни попало! Да будь же ты проклят! Подавись!
Содрал с себя рубаху да и кинул в Никона. Тот шарахнулся в сторону, и упала рубаха Логинова на алтарь, дискос покрыла.
— Господи! Господи! — воскликнула Мария Ильинична.
Логина сбили с ног, поволокли по церкви. С паперти скинув, тут же, при народе, заковали в цепи, погнали в Богоявленский монастырь, охаживая метлами и шлёпами.
Мария Ильинична не достояла обедни, ушла, смятенная.
Логина посадили в яму как был, без рубахи. Последние августовские ночи в Москве холодны…
Как волк, клацал зубами бедный расстрига. И вдруг пали ему на голову шуба и шапка. Подошел среди ночи к стрельцам, караулившим Логинову яму, полковник Лазорев. Каждому дал по ефимку и велел отвернуться.
Шуба явилась с самого Верха — от царицы. Шапку прибавила боярыня Федосья Прокопьевна, но про то и Лазорев не знал, получив шубу, шапку и деньги из рук жены Любаши.
Когда утром Никону донесли, что расстриге ночью Бог послал шубу и шапку, — засмеялся.
— Все-то у нас валят на Бога. Знаю пустосвятов тех! — И призадумался, глаза прищуря, и что-то высмотрел в себе, что-то высчитал. — Шапку-то заберите у него, и без шапки хорош, а шубу оставьте.
Ждали Логину казни за плевки на патриарха да за то, что растелешился в церкви перед царем и царицею, а ничего страшного и не случилось. Отправили в Муромский уезд, в деревню, под начало родного отца.