Никон — страница 41 из 74

Он все кивал головой, а потом сразу сказал:

— Отсылают нас отсюда.

— Да ведь это и хорошо. От мучителей — с глаз долой.

— Марковна! В Сибирь нас отсылают.

— И ладно. Лишь бы с тобой.

Он смотрел в ее сияющее счастьем лицо и, прижав руки к груди, поклонился ей.

— Богородица, слава тебе, что дала мне такую жену.

Анастасия Марковна поднялась. Лицо у нее было белое-белое. Ее пошатывало.

— Не оправилась еще? — испугался Аввакум.

— Крови много вышло! Да ты не смотри на меня. Я скоро поправлюсь.

— Марковна! — оторопел Аввакум. — Ехать-то нам — завтра!

— Пусть завтра, — легко согласилась Анастасия Марковна.

Проснулся, заверещал маленький.

— Окрестили?

— Окрестили. Корнилием назвали. Все по-твоему.

— Батюшка! — раскрыв глаза, удивилась Агриппина.

— Батюшка! — завопил Прокопка, спрыгивая с постели.

— Ваня-то где у вас?

Аввакум сгреб Агриппинку с Прокопкой и то гладил им головки, то отирал свои слезы.

— Ваня дровишек пошел пособирать, — сказала Анастасия Марковна. — Много ведь дерева валяется зря.

— Не пригодятся теперь дровишки. — Аввакум оглядел избу. — А ведь ничего-то не нажили мы с тобой, Марковна. Всей поклажи два узла да детишки.

— Вот и хорошо! Жалеть больно не о чем. Бог, Петрович, лучше нас знает, что да к чему.

— Это верно, — согласился Аввакум, — мы и про завтра ничего сказать не умеем, а у Бога и что через год будет записано, и через десять лет, и на каждый день, на каждый час для всякого, кто с душою рожден.

— Ваня придет, за братьями твоими надо послать.

— Бывали они у тебя? — спросил Аввакум настороженно.

— Затемно приходили. Деньжонок один раз принесли, у самих тоже ведь негусто. Хлебца два раза. Евфимий требуху и половину гуся.

— Всего-то не донес. Тяжелый, видно, был гусь.

— Не греши ты на братьев, — попросила Анастасия Марковна. — Страшное нынче время. Не только за подачку, за доброе слово наказать могут.

24

Никон отходил ко сну. Сняв одежды, он возлежал на лебяжьем пуховике, сдобный, белый, душистый, как праздничный каравай.

— Устал я, — сказал он келейнику Киприану. — Вот ведь! Все могу, а ничего не хочется.

Погладил себя по груди, приложил ладонь ко лбу, улыбнулся.

— Ты чего так смотришь?

Киприан пожал плечами и уперся упрямыми глазищами в стену.

— Отпусти меня, святейший!

Благодушие медленно сползло прочь с Никонова лица.

— Ты! Хочешь уйти? От меня?!

— От тебя, святейший, — сказал Киприан твердо.

— Как же это? — Смущение и беспокойство тотчас обострили Никону лицо. Точеный нос стал как косточка. — Чем же это я тебе не угодил?

— В монастырь хочу. На Соловки. Праведной жизни хочу.

— А я, стало быть, живу неправедно?! — Никон вскочил, ища, чем запустить в келейника.

— Как живешь ты — твое дело, — сказал Киприан. — Мне пора о душе подумать, я — старый человек.

— А я молодой?! — заорал на него Никон и сник. Лицо снова расплывалось, жалкое, обиженное. — Убирайся! Гроша на дорогу не дам!

— Благослови! — Киприан склонил голову перед патриархом.

— Прочь!

Киприан, кланяясь, задом пятился к двери.

— Погоди! — остановил его Никон. — Передумай, бога ради… Ну, из-за чего ты уходишь? Из-за протопопов, из-за расстриг? Так я Аввакума и не расстриг.

Киприан толкнул спиной дверь и, все так же кланяясь, закрыл ее за собой.

Никон остался один.

— Вот тебе и патриарх! — сказал себе. — Что из того, что патриарх? Он ушел, и все тут.

Натянул ночную рубаху, лег на мягчайшую свою постель и лежал без сна, не пуская в голову ни единой мысли.

25

А между тем приближалось событие, для России великое. 12 сентября уехали к Хмельницкому очередные послы, ближний стольник Родион Стрешнев и дьяк Мартемьян Бредихин. Официальная грамота снова была уклончива: «За то, что вы нашего царского величества милости ищете и нам, великому государю, служите, жалуем, милостиво похваляем».

На словах же послам велено было сказать, «чтобы он, гетман… царского величества милость и жалованье к себе помнил и подождал, покамест от царского величества великих послов будет весть».

Был предусмотрен и крайний вариант. В случае, если недовольство гетмана будет сильным и явным, послам следовало сказать: ныне время осеннее, наступают грязи и морозы и пусть он, гетман, подождет весны. За ратными людьми послано, но собраться из ратных городов они не успеют. «А на весне царского величества все ратные люди будут к ним готовы».

Однако уже 20 сентября Стрешневу и Бредихину вдогонку полетела новая грамота, сообщавшая, что царские послы из Польши отпущены, они уже в Вязьме и спешно днем и ночью едут к Москве.

И опять-таки предусматривалось два варианта переговоров. Если у Хмельницкого с королем битва произошла, то следовало говорить: «Мы, великий государь наше царское величество, пожаловали его, гетмана Богдана Хмельницкого, и все Войско Запорожское велели принять под нашу царского величества высокую руку». Если же боя не случилось, то говорить надо было иное: «Посланы мы от нас, великого государя, с нашим царского величества милостивым словом и с жалованьем».

Сам Хмельницкий хоть и далеко был от Москвы, но через своих глазастых посланников знал про нее многое, знал главное: кто в Москве на нынешний день самый большой и самый нужный человек.

Он уже не слал грамоты боярину Борису Ивановичу Морозову и боярину Илье Даниловичу Милославскому, он обращался к одному Никону.

Еще 9 августа он писал: «Божиею милостию великому святителю, святейшему Никону, патриарху царствующего града Москвы и всеа Великия России, господину и пастырю, его великому святительству, Богдан Хмельницкий, гетман Войска Запорожского, и все Войско Запорожское низко и смиренно до лица земли челом бьем… Просим твое великое святительство: да изволит быти о нас ходатай к его царскому величеству. Да подаст нам от великого государства своего руку помощи и рать нам отпустит в помощь на ляхов, понеже король приходит на нас со всею силою лядцкою веру православную, церкви Божия и народ православно христианский от земля перебити хотяй».

Не терпевший, чтобы его дело совершалось подолгу, патриарх Никон, уже поставивший себе целью воссоединение церквей русской и украинской, сделал все от него зависящее, чтобы Земский собор был созван тотчас по прибытии царских послов из Польши.

Посольство Репнина, Хитрово, Алмаза Иванова вернулось ни с чем.

1 октября 1653 года Земский собор заслушал все дела о неправдах польского короля Яна Казимира, о бедах украинского народа и вынес решение:

«И по тому по всему приговорили: гетмана Богдана Хмельницкого и все Войско Запорожское с городами и с землями принять».

А уже 4 октября составлено было посольство и определено царское жалованье видным людям Войска Запорожского.

Великим послом посылали боярина Василия Васильевича Бутурлина, наградив его титулом наместника Тверского.

В товарищи ему был поставлен окольничий Иван Васильевич Олферьев, возвеличенный ради высокого дела титулом наместника Муромского.

От думных людей ехал дьяк Ларион Лопухин.

У каждого из троих была своя свита.

В списке сопровождающих Бутурлина значились стольники: князь Григорий Григорьевич Ромодановский, Федор Владимирович Бутурлин, князь Федор Борятинский, Михайла Дмитриев, князь Алексей Звенигородский, Василий Колтовский, Василий Кикин; стряпчий Михайло Воейков, дворяне — князь Данило Несвицкий, князь Василий Горчаков, Денис Тургенев.

В свите Лариона Лопухина значился голова московских стрельцов Артамон Матвеев.

Размеры жалованья были определены самые щедрые.

Киевскому митрополиту везли два сорока соболей по сто рублей сорок. Епископу черниговскому сорок соболей в восемьдесят рублей, архимандриту печерскому сорок соболей в сто рублей и для раздачи духовенству двадцать сороков ценой в восемьдесят рублей.

Гетману Хмельницкому царь жаловал булаву, знамя, ферязь и шапку горлатную, а также соболей: сорок в двести рублей, два сорока в сто пятьдесят, три сорока по сто рублей, сорок в девяносто, три сорока по восемьдесят рублей, три сорока по семьдесят, сорок в шестьдесят и два сорока по пятьдесят рублей. Всего полторы тысячи.

Сыну гетмана Тимофею Хмельницкому предназначались соболя ценой в пятьсот рублей. Столько же и генеральному писарю Ивану Выговскому… явно, а тайно, за его тайную службу, была в соболях прибавка на двести рублей.

Двадцати полковникам жаловали по сорок соболей в семьдесят рублей за сорок. Было жалованье для есаулов, сотников и «кому доведется и от государевых дел» на две тысячи рублей.

Не забыл царь Алексей Михайлович и того, что посольство едет на праздник, на долгий счастливый праздник, ибо происходит соединение двух великих народов после тягостного разлучения, происшедшего в веках по причине разорения многими врагами русской земли.

С любовью, своей рукой писал царь роспись жалованья из запасов дворца — Бутурлину, Олферьеву и Лопухину. Пусть и сами едят-пьют и угощают на славу.

Боярину Василию Васильевичу государь определил следующее жалованье: десять ведер меду вишневого, восемь меду малинового, восемь ведер меду вешнего, десять — боярского, двенадцать — обарного. Рыбы: две спины да четыре прута да две теши белужьи, две спины да шесть прутов осестриных, шестнадцать лососей и семь четей крупчатой муки. Окольничему и думному дьяку полагалось все то же, но с убавкой. Вишневого меду, например, окольничему дадено не десять, а восемь ведер, думному дьяку — шесть. Лососей не шестнадцать, а десять и восемь. Муки соответственно четыре чети и три.

9 октября великое посольство отправилось из Москвы на Украину.

23 октября в Успенском соборе царь Алексей Михайлович объявил польскому королю войну. Сойдя с царского места, встал на алтаре перед прихожанами и сказал:

— Мы, великий государь, положа упование на Бога и на Пресвятую Богородицу и на московских чудотворцев, посоветовавшись с отцом своим, с великим государем святейшим Никоном патриархом, со всем священным собором и с вами, боярами, окольничими и думными людьми, приговорили и изволили идти на недруга своего, польского короля.