Никон — страница 52 из 74

В тот же день, ввечеру, Сеньку привезли в рейтарскую слободу на санях под тулупом. Поднял Савва тулуп, а там живое кровоточащее мясо. Сколько Сенька батогов отведал, сказать было некому. Сам он в память не приходил.

— Так-то вот с челобитьями в ножки кидаться, — сказал рейтарам поп, за которым сходили, чтоб грехи бедному Сеньке отпустил.

Сенька поскулил-поскулил да и затих, не откликнувшись ни на имя, ни на молитву.

В ту ночь Никон глаз не сомкнул. Мордвин-рейтар из головы прочь не шел. Малый человек — ни жизнь его, ни смерть не могла хоть сколько-то пересечься с судьбою патриарха, повлиять на ее державный ток. Дуновение ветра было более значимо, чем жизнь и смерть несчастного мордвина. О смерти его Никон знал, среди ночи посылал узнавать.

Мордовия вспоминалась.

Двенадцать вельдемановских источников, яблоневые сады, отцовская изба. Так вдруг и шибануло в нос сгнившим от коровьей мочи сеном. Ничего особенно неприятного в этом запахе не было, но Никон не поленился встать с лебяжьего пуховика — помазал виски и под носом благоуханным маслом, привезенным кем-то из восточных церковных владык.

Однако ж запах масла не перебил того давнего, шибающего на всю келию из памяти.

Никон сел на лавку, прислонясь головой к холодному окну.

И вдруг вспомнил песню. Старую, мордовскую.

Ой, село, село, село звонкое,

Наш Большой Толпай, село славное!

Ой, Большой Толпай, село славное,

У подножья гор ты раскинулось.

У подножья гор ты раскинулось,

Вдоль по бережку быстрой реченьки.

Ой, по бережку быстрой реченьки,

А на бережке том — урочище,

А в урочище том — прогалина.

Ой, в урочище том — прогалина,

На прогалине — часты яблони…

А дальше про березоньку, про кукушечку, что седых на постель зовет, а молодых мужчин будит засветло в поле работать…

Куковать начнет в пору завтрака —

Будит всех девчат, всех молоденьких

Умывать лицо, чесать волосы.

Умывать лицо, чесать волосы,

В лапотки обуть ножки тонкие.

В лапотки обуть ножки тонкие,

По селу пройтись по родимому.

По селу пройтись по родимому,

Петь красивые песни звонкие!

— За что же я убил-то его? — спросил себя Никон.

Чуть не до обморока захотелось вдруг говорить с мордвою на родном языке.

Вышел из келии, разбудил келейника Тараха.

— Чтоб утром же послали на реку Суру и привезли ко мне любого попа-мордвина!

Тарах записал приказание, и Никон стоял перед ним, пока тот записывал все до последнего слова.

— Господи, не отступись от меня! — взмолился он, повалясь в постель.

Наутро по дороге в Успенский собор — о чудо! — услышал мордовскую речь.

Купец с крестьянином на него же и глазеют.

— Подойди! — сказал крестьянину.

Тот, оглядываясь с испугом на купца, подошел.

— С Суры?

— С Суры.

— Откуда же?

— Из Курмыша.

— Знаю Курмыш. Красивые там места.

— Пригожие.

— Хозяйство в достатке?

— Какое в достатке! Не только землю — себя вон хозяину запродал на год.

— Сколько же ты ему должен?

— Полсотни ефимков.

Никон повернулся к келейнику.

— Поди с ним и выдай ему… — Замешкался, вспомнил — вчерашнего челобитчика пожаловал тремя сотнями батогов. — Три сотни выдай, ефимками.

23

23 апреля 1654 года небо Москвы рокотало от гула всех ныне пребывающих во граде колоколов, всех великих и величайших, всех обыденных, малых и малых до умиления, всех серебряных и медных, накопленных в стольном самим временем.

То был особый звон. Гул колоколов-великанов объявлял о торжестве с небывалой медлительностью. Колокола совсем по-человечески задерживали свое дыхание, и умеющий слышать слышал в тех гласах и в том молчании скорбь, ее тотчас захлестывала серебряная радость трезвонов, но и радость эта была какая-то незнакомая, будто со вскриками.

Нет, не ради воскресенья потрясали колокола московское небо.

Великий государь святейший патриарх Никон служил обедню, на которой были великий государь со всем синклитом, великая царица, стоявшая на своем месте за запоною, со всеми боярынями по левую сторону от ее высокого места.

Ни одного простолюдина в толпе — жильцы, стрелецкие головы, дети боярские, стряпчие. Сразу после обедни Никон начал служить молебен.

Он говорил и слышал свой великолепный голос, слышал, как многолюдье, затопившее главный храм Московского царства, затаив дыхание, внемлет его слову. Он осязал, кажется, само течение минут. Они сверзались на него со стен, с алтаря, с хоругвей, крестов и, преобразованные его волей, перетекали в мир: на царя, на бояр, на дворянство и духовенство и далее, далее по всей России, по городам ее и весям, по ее просторам и дебрям.

Не ужасаясь столь великой власти, снизошедшей на него, он, однако же, неистребимой правдой крестьянина, мешавшей полноте его торжества, знал, что — не достоин. И он гнал, гнал ее от себя, свою мордовскую правду! Ей ли было судить свершенное волею небесной, ей ли было пялиться на сияние его патриаршего совершенства?

И он возвышал и возвышал голос, заглушая в себе и малое сомнение о своем совершенстве. Распростер над боярами и воеводами длани, благословил всех и повелел всем идти целовать образа и прикладываться к мощам. Первым же среди исполнявших волю его был государь.

За двадцать пять лет жизни Алексей Михайлович, может, десятки уже раз принимал участие в службах необычайных, в молениях о ниспослании благодати всему Русскому государству, всегда платившему дорого за покой и благополучие. Ныне пришла пора иных молитв. Не нищенского подвига ждала Россия, но подвига ратного. Не молила, как было ей в обычай, оборонить, заслонить, спасти, но призывала силы небесные встать заодно с царем, карающим недругов своих.

Оба великолепные, гроза — Никон и заря — Алексей Михайлович, подошли они к образу Владимирской Богоматери.

То была воистину русская и московская святыня. Из Владимира ее перенесли в 1394 году. Святой ее силой был остановлен Тохтамыш, направлявшийся разорить Москву.

Это была совершенная по красоте икона. Ни золото царственных одежд, ни божественное предначертание судьбы младенца, бога-человека, не могли укротить в матери любви к своему ребенку. Русские люди шли к этой иконе, чтоб почерпнуть от ее любви. Но и ныне царь припадал к святыне своего отца и деда и всего своего народа.

Никон читал молитву Богородице и молитвы на рать идущим. То была не анонимная молитва, патриарх перечислил имена всех бояр-воевод, всех дьяков и начальников, кому надлежало стоять во главе полков, ратей, ополчений.

Царь поднес Никону воеводский наказ. Никон положил наказ в киот, на пелену, и, помолясь, сказал воеводам:

— Примите сей наказ от престола Господа Бога и упование держите неизменное. Идите радостно и дерзостно за святые Божии церкви, за благочестивого государя и за всех православных христиан и исполняйте государево повеление безо всякого преткновения. Если же не сотворите по сему государеву наказу, убоитесь и не станете радеть о государеве деле, то восприимите Ананиин и Сапфирин суд.

Наказ принял князь Алексей Никитич Трубецкой, поцеловав у патриарха обе руки.

Выходя из церкви, царь встал на рундук, приготовленный заранее у соборных дверей.

— Прошу бояр и воевод за мой царский стол хлеба есть. — Голос государя был голосом хозяина, уверенного в достатке и прочности своего хозяйского двора.

Бояре, окольничие, воеводы, думные дьяки пировали в Грановитой, а дворянство — стрелецкие головы, жильцы, дети боярские, ярославские дворяне — в Столовой палате. Но прежде все толпою собрались в Грановитой.

На царев стол подали списки ратных людей, уходящих с полком воеводы князя Трубецкого и вторыми воеводами — князьями Григорием Семеновичем Куракиным и Юрием Алексеевичем Долгоруковым.

Царь положил свои большие, но легкие руки на списки, и лицо его, неподвижное ради пущей торжественности, озарилось печалью, и, когда он заговорил, голос его был горяч и искренен, каждое слово, прежде чем слететь с губ, окуналось в кровь сердца.

— Князь Алексей Никитич со товарищи!

Это было как оклик матери детям. Царь прикрыл веками глаза и, чуть наклоня голову, сказал глуше и строже:

— Заповедаю вам: заповеди Божии соблюдайте и дела ваши с радостью исправляйте!

Поднял глаза на воевод и, говоря, смотрел то на Трубецкого, то на Куракина и Долгорукова.

— Творите суд вправду! Да милостивы будьте, странноприимцы и больных питатели! Ко всем будьте любовны, ко всем примирительны. А врагов Божиих и наших не щадите! Да не будут их ради — правые опорочены.

Взял в руки свитки, встал:

— Передаю вам эти списки ваших полчан. Храните воинство как зеницу ока! Любите и берегите по их отечеству, а к солдатам, стрельцам и прочему мелкому чину будьте милостивы. И ахти как заповедую вам: клеветников и спорщиков не допускайте до себя! Особенно же пребывайте в совете и любви. Богом о том молю вас! Если же презрете заповеди Божии и преслушаетесь нашего слова, — государь резко, широко перекрестился, — я перед Богом не буду виноват. Вы дадите ответ на Страшном суде!

Для Алексея Михайловича его заповедь не была пустословием для очистки совести. Эта заповедь происходила из глубочайшей религиозности царя и его понимания царской власти, где ответственность за действия всех людей царства была на его собственной совести.

Царь направлял свое войско не против людей Польского царства, но против неправды короля. Русские воины должны были помнить об этом.

В конце обеда царю поднесли на панагии хлеб. Царь взял от хлеба малый кусочек и стоял перед глядевшими на него боярами, и было видно, сколько тайного, великого смысла он придает этому кусочку Богородицына хлеба.

Отпустив высшие чины, Алексей Михайлович проследовал в сени Грановитой палаты и велел позвать полчан. Когда они собрались, сказал им: