— Как это не хватит?! — Алексей Михайлович, играючи, принахмурился. — Да ты знаешь, кто я?
Мальчик быстро глянул на него и опустил глаза.
— Должно быть… царь.
— Царь! — обрадовался Алексей Михайлович. — Как же ты угадал? Царской шапки-то на мне нет.
— Угадал, — вздохнул мальчик. — Вон какие вокруг тебя! Бородатые, пузатые, а помалкивают. Один ты говоришь.
Свита царя заколыхалась от вальяжного, полного добродушия смеха.
Грибы царь забрал себе на жаркое, детям насыпали полные корзины пряников и сверх того поставили перед ними еще два мешка.
Царский поезд тронулся в путь.
Алексей Михайлович, садясь в карету, сказал Ордину-Нащокину:
— Узнай, чьи ребятишки. Коли родители согласятся, в ученье возьми к своим киевлянам — смышленые.
В походе Алексей Михайлович завел обычай всякий день обедать с разными людьми из своей огромной свиты. Ночевать приходилось иной раз в крестьянских избах, за стол многих не посадишь, обижать же людей ненароком — хуже всего. Нечаянную обиду всю жизнь помнят.
На стану в деревне Федоровской с государем обедали Никита Иванович Романов, Глеб Иванович Морозов, митрополит Корнилий, а за вторым столом, у двери, архимандриты монастырей Спасского в Казани, Саввино-Сторожевского и Спасо-Ефимиевского в Суздале, с ними еще двое: стольник князь Иван Дмитриевич Пожарский и царский ловчий Афанасий Матюшкин.
Походный обед царя был незамысловат. На первое щи, на второе каша с гусем да пирог с рыбой. Из питья — квас и пиво.
Перед обедом митрополит Корнилий благословил пищу. Царь, садясь за стол после молитвы, радостно вспомнил:
— День-то нынче какой! На четвертое июня приходится святитель Митрофан, патриарх Константинопольский. Первый из константинопольских патриархов. Бог ему за праведность послал сто семнадцать лет жизни.
— Жизнь была иная! — сказал Никита Иванович, недовольно возя ложкой в оловянной тарелке: щей не терпел, но у царя в гостях и редька слаще пряника.
— Что мы знаем про чужую жизнь? — не согласился государь. — Отец Митрофана епископ Дометий приходился римскому императору родным братом. Однако ж и ему, принявшему веру Христа, в Риме не было защиты, за море пришлось бежать, в Византию.
Никита Иванович, глядя куда-то над столом, с му́кой на лице торопливо выхлебал щи и откинулся спиной к стене, переводя дух. Покосился в сторону царя.
Алексей Михайлович ел неторопливо, по-крестьянски подставляя под ложку кусок хлеба.
«Где только так выучился?» — изумился про себя Никита Иванович и, не в силах сдерживать кипевшего в нем раздражения, сказал:
— У них было куда бегать. Византия — не Кострома.
За столом потишало. Глеб Иванович сообразил, что Романов ведет речи негожие. Промолчать — значит быть с царским дядюшкой заодно; с полным ртом закудахтал:
— Экося! Царев батюшка, великий государь Михаил Федорович, царство ему небесное, не бегал в Кострому, но изошел из нее. А, изыдя, укрепился в Москве. Ныне же великий наш государь, изыдя из Москвы, будет и в Смоленске и много дальше, ибо все это — русская земля.
— Ох, Морозовы! — покачал головой Никита Иванович. — Государь, кто тебе первым поклонился, помнишь?
— Помню, Никита Иванович, — сказал царь, принимаясь за гуся. — Первым был ты.
— Так могу ли царю своему, желая ему одного только добра, правду говорить?
— Изволь, Никита Иванович. Я правду жалую, ты же знаешь.
— Я-то знаю. Но не все про то знают. Помнишь ли ты, государь, как ходил под Смоленск боярин Михайло Шеин?
— Да где ж мне помнить? Мне тогда и пяти лет, наверное, не было.
— Ну а мы с Глебом Ивановичем хорошо все помним. Не правда ли, Глеб Иванович?
— Шеина казнили по боярскому извету, — вспылил Морозов. — Вины за ним не было!
— Не о том речь, что с воеводою сталось, — сказал ядовито Никита Иванович. — Речь о том, что сталось с царевым войском. Ну где нам с Литвою воевать? Били они блаженной памяти царя Ивана Васильевича, били царя Бориса, в плен взяли царя Василия Ивановича Шуйского. А что до Шеина… В поход он пошел со многими пушками и со многими людьми. Вернулся же без единой пушки, а людей с ним осталось тысяч с пять. А знаешь, Глеб Иванович, сколько с ним на Смоленск ходило? Это я, как «Отче наш», помню. Тридцать две тысячи конных и пеших. И сто пятьдесят восемь пушек! А пушки-то какие! Не чета нашим.
От гнева седые брови Никиты Ивановича сошлись, а лицо, как у малого ребенка, съежилось в кулачок.
Царь развел руками:
— Что ж теперь поделать-то, Никита Иванович? Не вертаться же? Мы еще до Вязьмы не дошли, а воеводы наши уж города у неприятеля воюют… Дома-то сиднями сидеть тоже нельзя. Вороги на издревле русской земле христианскую веру под корень изводят. Знать такое и не заступиться — тоже грех.
— «Грех»! «Грех»! — не сдержался Никита Иванович. — Вот как побьют нас латиняне, как навалятся всей силою, так, глядишь, снова Москвы-то и не удержим. Вот это будет — грех! Всем грехам грех!
— Бог милостив! — Государь перекрестился, кивнул на стол, где сидели архимандриты. — У батюшки моего Пожарский был, и у меня, слава богу, Пожарский есть.
Улыбнулся порозовевшему Ивану Дмитриевичу.
И тут в избу быстро вошел Борис Иванович Морозов.
— Гонец, государь! Дорогобуж отворил ворота!
Царь выбежал из-за стола, обнял Бориса Ивановича, обнял Никиту Ивановича.
— А ты говоришь! А ты говоришь!
Обнялся со всеми, кто был на обеде. В избу вошел сеунщик.
— Рассказывай, братец! Рассказывай! — прервал его поклоны государь. — Что за война была?
— Войны, великий государь, не было. Твой, государь, боярин Федор Борисыч Долматов-Карпов, тебя ожидая, послал малый отряд проведать дорогу к Дорогобужу. А с отрядом увязались вяземские охочие люди. Польский воевода как увидел, что на него войной идут, так сразу со всем своим войском ушел из города в Смоленск. Дорогобужские же мещане твоему войску тотчас ворота открыли, а к тебе послали выборных с поклоном.
Государь в порыве снял с себя золотой нательный крестик и надел на гонца.
— Ради радости нашей государской! Носи! Покормите гонца, коня ему дайте самого доброго!
И уже с нетерпением поглядывал на сотрапезников. Подошел к Матюшкину.
— Афанасий, сходи за Томилой Перфильевым. Пусть с обоими подьячими у меня будет тотчас, чтоб с бумагами, с чернилами, и сеунщики пусть тоже будут наготове!
Трапеза торопливо закончилась.
Митрополит Корнилий прочитал молитву, и государь отпустил от себя сотрапезников. Тут же появился Перфильев с Ботвиньевым и Никифоровым.
— Говорят, что на войне человеческих слов из-за пушек не слышно. Ан слышно! Не пушки, а наши с вами грамотки город Дорогобуж нам поднесли. Ботвиньев и Никифоров, вы садитесь и тотчас пишите во все другие города. Каждый день такие грамоты пишите, без моего напоминания, а ты, Томила, в Москву пиши. Порадуем царицу, царевен и святейшего Никона.
Государь подошел и взял лист, с которого тайные царевы люди Ботвиньев и Никифоров списывали текст для грамот в польские пределы. Пробежал глазами знакомый текст: «И вот теперь всем извещаем, что богохранимое наше царское величество, за Божиею помощию собравшись со многими ратными людьми на досадителей и разорителей святой восточной церкви греческого закона, на поляков вооружимся, дабы Господь Бог над всеми нами, православными христианами, умилосердился и чрез нас, рабов своих, тем месть сотворил… И вы бы, православные христиане, освободившись от злых в мире и благоденствии прочее житие провождали… Прежде нашего царского пришествия разделение с поляками сотворите, хохлы, которые у вас на головах, постригите, и каждый против супостат божиих да вооружается. Которые добровольно прежде нашего государского пришествия… верны нам учинятся… да сохранены будут их домы и достояние от воинского разорения».
Письмо было тяжеловато, но сочинил его Алексей Михайлович сам и, подумав, менять ничего не стал. Разные письма веру в их подлинность могут пошатнуть.
Поглядев, как подьячие лихо помахивают перьями, Алексей Михайлович и сам взял перо.
Перфильев предупредительно выскочил из-за стола, но государь остановил его:
— Сиди, сиди! Я на окошке. Света больше.
Алексей Михайлович решил пожаловаться на бояр князю Трубецкому — не один Никита Иванович пугает сокрушением войска и разором царства. Недовольных больше, чем довольных. Одни и впрямь поляков боятся, помнят польские колотушки. Другим дорожные неудобства характер портят. В крестьянских избах ночевать, конечно, и вонюче, и блошисто, еда скороспелая, дорога тряская.
«Едут с нами отнюдь не единодушием, — писал государь, — наипаче двоедушием, как есть облака: иногда благопотребным воздухом, и благонадежным и уповательным явятся, иногда зноем и яростию, и ненастьем всяким злохитренным, и обычаем московским явятся, иногда злым отчаянием и погибель прорицают, иногда тихостию и бледностью лица своего отходят лукавым сердцем. Коротко вам пишу, потому что неколи писать, спешу в Вязьму…»
Закончив писать, государь беспомощно глянул на дверь. Царево письмо должен принять в свои руки думный дьяк, дьяк кликнет подьячего, подьячий писарей. Писаря с великим трепетом запечатают письмо и вернут подьячему. Подьячий — дьяку. Дьяк, испрашивая гонца, доложит о царском письме боярину Борису Ивановичу Морозову. Морозов прикажет кому-то из бояр, боярин пошлет за окольничим, окольничий за стольником. Стольник явится сначала к окольничему, окольничий пошлет его к боярину, боярин к Борису Ивановичу. Борис Иванович кликнет думного дьяка, дьяк велит принести письмо подьячему…
Томила Перфильев, не отрывая руки от листа, поднял голову:
— Государь, коли письмо готово, я его запечатаю и тотчас же отошлю.
— Отошли! — обрадовался царь. — Так-то скорее будет.
Отнес письмо на стол Томилы, весело поглядывая на своих верховных подьячих. Как раньше не догадался — свой нужно иметь приказ, свой собственный, где всякое дело будет и тайным и быстрым. И никого в том приказе из бояр или окольничих — не иметь!