Никон — страница 6 из 74

— Дак ты в царев дворец идешь, что ли? — шепотом спросил Аввакума Евфимий.

— Стефан Вонифатьевич — царев духовник, стало быть, во дворец, — ответил Аввакум, заливаясь краской гордости и смущения.

— Диво!

И младшие братья уставились на старшого, как на чудо-юдо. Такой же деревенский поп, а едва в Москву ступнул ногой, и к царю во дворец позвали. Это ведь не к стрелецкому голове — к царю.

2

Высокой белой волною поднимаясь над высоким складным лбом, волосы издали сверкали как белоснежный нимб. Трепет охватывал душу оттого только, что ты сподобился видеть столь благородного человека, светоча, патриарха не по выбору высшей государственной власти — читай: земной, — но патриарха духом и наитием.

Стефан Вонифатьевич ласково и про себя почти говорил слова приветствий, благословляя и целуя Неронова и Аввакума.

— Помню! Помню! — сказал он Аввакуму. — От зверя-воеводы прибегал в Москву.

В радостной, с четырьмя окошками горнице, светлой и прохладной, пахло мятой и было так благостно, что Аввакум тотчас забыл про дальнюю свою дорогу. Но он ужасно смутился, когда к нему подошел молодой вельможа и попросил благословения. Смутился оттого, что, увлеченно взирая на царского духовника, не заметил в комнате вельможу, и еще более, когда узнал в вельможе Федора Михайловича Ртищева, постельничего царя, друга ревнителей церковного устроения.

— Сделаешь доброе дело, и как на свет родился! — говорил между тем Стефан Вонифатьевич, глядя на Аввакума и улыбаясь ему. — Окрестил ныне жену вымышленника[1] немку Ульяну с дочкой.

— Хороший признак, — обрадовался Ртищев. — Коли жена немца крестилась и дочь крестила, значит, намереваются укорениться в русской земле. В ученых людях превеликая нужда.

— Ох, это ученье! — вздохнул Неронов. — Оно и хорошо, и не больно… Тут бабушка надвое сказала.

— Отчего же надвое? — изумился Ртищев. — Без ученья ни железа в земле не сыскать, ни пушку отлить…

— И железа без премудростей чужеземных выискивали сколь надо, и пушки, слава богу, лили своим природным разумением.

— А серебра своим разумением никак сыскать не умеем. В такой-то стране! Рука государя ныне простерлась неведомо как далеко. На Вербное государю о Ерофее Хабарове докладывали. Сей казак прислал чертеж реки Амур. Та река многоводная, богатая рыбой, зверем, а езды до нее — три года. Вот сколь велика земля наша. И не верю я, чтоб на таких пространствах не сыскалось бы в недрах серебра и золота. Ученых людей мало, особенно рудознатцев.

— Впрок ли оно, ученье, русскому человеку? — покачал головой Неронов. — Слышал я, при царе Борисе Годунове посылали в ученье. И что же вышло из той затеи? Один стал английским попом, другой — королевским секретарем в той же Англии, а третий вышел в купцы и где-то в Индии пропал.

— Пустомельство! Задираешься ты, Иван, — сказал духовник царя. — Ученые люди государю нужны. Да и в нашем церковном деле без них, как без поводырей. Помнишь, какие слухи про Зеркальникова да Озерова распускали? Государь Михаил Федорович послал их в Киев с моего благословения, а что говорили наши шептуны? Стыдно вспомнить. Дескать, кто по латыни научится, тот с правого пути совратится. Пророчествовали: как эти латиняне будут назад, так от них случатся великие хлопоты.

— Дома надо школы устраивать! — рассердился Неронов. — Дома! К своему, значит, уму прибавлять, а не за чужим ездить взаймы.

— Так ведь устраиваем, — сказал Ртищев. — Митрополит Петр Могила предлагал еще в сороковом году открыть школу, да умер. А Мелетий-грек о школе в Москве говаривал еще в 1593 году. Тогда мысль его не привилась. Правду сказать, в учителя-то иной раз набиваются люди не к учению рьяные, а к деньгам. В первый год царствования Алексея Михайловича приехал царьградский митрополит Венедикт. Такое порассказывал про школу, заслушались. Да скоро сообразили, что человек этот враль и невежда. Выпроводили мы его из Москвы, а на дорогу попросили учителем впредь не называться. Я вот ныне два хора из Киева выписал. Один в Андрониковском монастыре поет. Восемь человек всего, но поют, как ангелы. Эти, думаю, останутся, а другой хор побольше, в нем двенадцать певчих, и тоже очень хороший, но побыли четыре месяца и домой запросились. Говорил я с ними и денег давал — ничего слушать не хотят. Нашим певчим есть чему поучиться у киевлян, и учатся. Уж я об этом позаботился.

— Что ты молчишь, сын мой? — спросил Аввакума Стефан Вонифатьевич.

Аввакум покраснел, крякнул в кулак.

— Мой совет перед вашими рассуждениями глуп. Вы люди большие, а я простой поп. Я слушаю.

— Ну, мы-то друг другу уже и надоели! — засмеялся Ртищев. — Со Стефаном Вонифатьевичем ночи напролет спорим, до петухов. Нам дорого новое слово.

— Про учение-то? — Аввакум вытер ладонью вспотевший лоб. — Веровать надобно! Без веры премудрая учеба — соблазн, и погибель, и усугубление лжи. Для еретика премудрость все равно что дьяволу позолота на рога. Крест Христов — вот лучшая учеба. Крест — наше истинное древо жизни, бессмертие и разум. Василий Великий речет: «Не прелагай пределы, яже положиша отцы!» И я Василия слушаю.

Аввакум уперся ладонью себе в грудь, пальцы растопырил, глазами в дальний угол, никого уже не видит, не слышит.

— Всякое словесное своевольство из божеских книг нужно выскоблить. Тут мы к грекам-то в ножки и бух! Спасайте, ученейшие. А с греками тоже надо ухо востро держать. Читал я одно посланьице. «Вы, греки, — написано там, — разгордились над прочими народами православными. А зря! За ваше высокоумие Бог вас отринул и царство ваше предал басурманам. И чего же вы в учителя-то претесь, когда сами под басурманом живете и сами себя просветить не можете. Было у вас христианство, да миновалось».

Сказал все и поник, словно воздух из пузыря выпустили. Стефан Вонифатьевич улыбался.

— Ах! — вздохнул он. — Ах ты господи! Молодо, но не зелено.

— Не про то, не про то мы нынче заспорились! — в сердцах зашумел Неронов. — Ты вот, Федор Михалыч, скажи, отчего это государю так уж люб новгородский митрополит?

Бесхитростной речью застал Ртищева врасплох. Ртищев знал, в чью сторону клонит казанский протопоп, а тот и не думал играть в словесные загадки.

— Помните, за что гонители Христовой веры убили святого Стефана? За то, что спросил: «Кого из пророков гнали отцы ваши?» Так же и со Стефаном Вонифатьевичем. Вот он говорит: кроме российского языка, нет нигде правоверующего царя. Читай: стало быть, и веру истинную нечего искать за морем. Никон тоже на греков всегда сердит была, приехал патриарх Паисий, подарил ему свою мантию, и все греки у него тотчас хороши стали. На многолетиях вместе с московским патриархом и греческих поминать разлетелся.

— То повеление государя. Зачем все на Никона валить? — строго сказал Ртищев. — Никон муж достойный и величавый.

— А у государя-то сие греколюбие не от Никона ли?! — вскипел Неронов.

— Напрасно ты шумишь, Иван, — кротко улыбнулся духовник царя. — Патриарший клобук не по моей голове. Я для патриарха и силами слаб, и умом, и верою. Нет, не гожусь я в патриархи. Мне моя шапка по голове.

— Та, которую тебе Никон подарил, что ли? — усмехнулся Неронов.

— А чем плоха его шапка? — Стефан Вонифатьевич принес омофор, в дорогих каменьях, с жемчугом.

— Говорят, когда Никон прибыл в Новгород на митрополию, — сказал Ртищев, — он прежде всего поехал в Хутынский монастырь попросить благословения на пастырское святительское деяние старца Аффония. Аффоний же сам потребовал Никонова благословения: «Благослови мя, патриарше Никон».

— Слышали про то, сто раз слышали. Сам он это все придумал и сам слух распустил! — Неронов плюнул под ноги. — Господи, ну дай же зрячим их зрю. Поослепли все, хоть и глядят.

— А каково тебе будет, если слова провидца Аффония сбудутся промыслом Божиим? — незлобиво откликнулся Ртищев.

— Я и сам все знаю. Кого государь пожелает, тот и будет. Да Бог милостив! Покуда не свершилось худое, буду за доброе стоять.

Стефан Вонифатьевич укоризненно покачал головой и обратился к Аввакуму:

— В Москву за делом или ради праздника?

— У нас одно дело, — снова закипел Неронов, — кто Богу служит, об одной душе помня, тот воеводам нашим, мздоимцам и погубителям правды, не люб. Воеводам любо прибежать в церковь, кралю высмотреть, и тут чтоб и службе конец. Чем скорей служба, тем милее служака.

— Попам ныне совсем горько, — сказал Аввакум. — Боярин Василий Петрович Шереметев прошлым летом в Волгу меня велел кинуть за то, что сыну его Матвею-бритобратцу благословения не дал. Воевода у нас что ни год новый, и от каждого я претерпел. А неделю тому толпой пришли и погнали из Лопатищ прочь. Ныне я поп без церкви, семьянин без дому.

— Будет тебе и дом, и церковь! — сказал Стефан Вонифатьевич. — Не горюй о потерянном, Бог страдальцу за правду вдвое дает и втрое. — И спохватился: — На службу пора собираться. Ты, Аввакум, в моей нынче церкви помолись. Скажу о тебе государю.

3

«Господи, помилуй!» — твердил про себя Аввакум, следуя за Стефаном Вонифатьевичем в Благовещенский собор. Год назад на Пасху он видел царя в доме Ртищева, царь христосовался с ним, но то было другое дело! Тогда царь сам пришел в дом Федора Михайловича, а тут вели в святая святых — в церковь, где государь Богу молится. Молитва государя твоей не ровня. Ты за свои грешки лоб прошибаешь, а государь за всю Русь, за всю вселенную и за каждую православную душу милосердия у Бога просит. Подумать и то страшно, какая на нем, милом, превеликая ноша — за всех-то людишек, за весь-то мир быть в ответе. Как же это молиться-то надо!

Аввакум за протопопом, как слепец за поводырем, тыркался. Стефан Вонифатьевич, заведя его в собор, ушел облачаться, и Аввакум прирос к месту, боясь лишнего шага ступить. У него только и достало силы поднять глаза от пола. И первое, что он увидел в храме, — светящееся из-под голубого и темно-синего одеяния золотое лицо Богоматери. Она, кажется, и заплакать была готова, и улыбнуться, веруя, что грозный сын ее, осудив мир, простит. Всех простит!