— Патриарх жив, здоров и трудится. Многих людей духовного звания в священники рукоположил. Прежние-то померли.
— Вот и скажи! Счастливый ныне год или вконец несчастный? Смоленск вернули, Полоцк, а на днях, гонец был, и Витебск, но зато в своих городах запустение и неустройство. Счастливый или несчастный?
— Государю всякий год — прибыль, — сказал Никон. — Умерли грешники, народились же души безвинные, а кто остался жить, тот наказаньем Божьим очистился.
— Всякое-то слово у тебя утешно, — улыбнулся государь. — Скажи, теперь про что наперед думаешь? Я твоим словам, великий государь, крепко верю: все они были мне — прозрение и пророчество.
— Эх, государь! Боюсь я пророчеств. Сатана не дремлет. Иной раз оглянуться страшно: не стоит ли за спиной? Не я, грешный, приезжие молитвенники афонские предрекают: быть белому царю на белом коне под белым знаменем в златоверхом Царьграде.
Оба перекрестились.
Вернувшись от царя, Никон никого к себе пускать не велел. Радость бушевала в груди. «Великий государь»! Не кто-нибудь, царь царским титулом величает.
Взяв со стола красивое перышко, подаренное вчера казаком Золоторенко, стал рассматривать его. Выходило, что не за так стоял нынче горою за Хмельницкого.
Но тотчас и отринул от себя сию недостойную мысль. Не ради золотой книги и светлых камешков он, Никон, — ходатай за украинский народ. Ради высшей правды, ради нужды государской!
Его старания еще помянут добрым словом, и не только ныне, но и в веках.
И ужаснулся. По его слову свершаются деяния, во всем равные деяниям Давида и самого Соломона.
Как скажет ныне, так и будет. Разве не мог нынче сказать царю такое, что отвратило бы легковерного от гетмана Хмельницкого? Ведь мог бы!
А может, и не мог! Может, то, что на языке, Святым Духом навеяно.
— Господи, освободи!
Воистину страшно стало.
Если думать обо всем, что проистекает в жизни от его речей, от слов, выношенных и брошенных нечаянною обидой, во гневе, по рассеянности… Боже мой! Ведь каждое слово его, обращенное на человека, — чья-то судьба. Иные звезды закатываются навеки, иные восходят и светят.
Государь-то вон как напирал! Какой ныне год, счастливый или несчастный?..
Снял через голову, кинул на стол поверх бумаг и книг свою фиолетовую шелковую мантию, высыпал на нее из казацкой шапки каменья. Вот оно — небо ночное! Отобрал самые яркие камешки, выложил ковш и тотчас смахнул его.
— Вот и всей власти человечьей — в игры играть, — в назидание себе сказал, и то была неправда, пустая, ненужная неправда.
Савва, высокий, сильный, молодой, стоял перед Игнашкой-драгуном, опустив голову.
Ночью выпал снег, все в мире похорошело, и только меж людьми ничего не переменилось: жестокосердия не убыло, любви не прибыло.
Игнашка-драгун стоял на деревянных колодках и улыбался.
— Коленки, слава богу, свои! На колодках ничего, скакать можно. Всей недокуки — короче стал.
Засмеялся. Весело засмеялся.
— Прости! — сказал ему Савва.
— За что? В чем ты-то виноват передо мною?.. Ты вон говоришь, выгнали человека на мороз. Но раны мои закрылись, в голове не шумит. Не век же на чужих харчах заживаться?
— Куда же ты теперь?
— К себе, во Владимир. Я тебе сказывал, как меня сыскивать. Коли занесет каким ветром, может, и свидимся. А теперь нагнись, поцелуемся.
Савва стал на колени, и они были теперь ровня друг другу. Обнялись троекратно.
— Мир Божий и внизу все то же, — сказал Игнашка-драгун. — А тебе хочу слово молвить. Ты всех-то, Саввушка, не жалей. На всех сердца не хватит. Ну, с Богом! Хороший ты человек.
Игнашка неловко поворотился и раскорячкою пошел наезженной дорогой.
Долго стоял Савва, но Игнашка так и не оглянулся.
Дорога наконец стала пуста, но тут зазвенели бубенцы, явились скорые тройки. По тому, как убраны были кони и как весело, раскатисто гикали на них возницы, всякий брал с дороги в сторону, в снег, уступая место человеку, царю нужному, а потому и скорому.
Санок было четверо. Савва пропустил их и тотчас поспешил следом за ними в монастырь. В приезжем он узнал Федора Михайловича Ртищева.
Савва все для себя решил. Он решил подойти к Ртищеву и сказать о неправде, которая приключилась с Игнашкой-драгуном, сказать цареву наперснику в глаза — пусть за правду выпорют, в Сибирь загонят, но все сказать, чтоб — знали! Чтоб царь знал, коль у Ртищева совесть есть!
Савва теперь уже и не торопился в монастырь. За правду, вслух изреченную, бьют больно.
Он прошел вдоль стены и увидел деревню. Монастырь стоял на одной горе, деревня на другой. Под горою протекала река, но под снегом речку можно было и не заметить, когда б не две тропки к двум черным прорубям.
Потянуло ветром, Савва уловил запах кислых щей. До того к Енафе захотелось, что даже на монастырь оглянулся. Со страхом оглянулся. Ну, чего с правдой-то к царевым людям соваться? Пока на свободе-то, без колодок и цепей? Бери ноги в руки — и айда в Рыженькую, в леса. Кто его хватится? С войны чуть не мертвяком увезли.
И, правильно обо всем подумавши, Савва пошел в монастырь, чтобы взять кой-какой еды на дальнюю дорогу.
Во дворе он лицом к лицу встретился с Ртищевым и с монахиней, с той самой, что являлась ему в бреду. Это была игуменья, и это была — она.
Савва сдернул шапку с головы, но поклониться забыл. Глаза его словно зацепились за серый, мимо летящий взгляд игуменьи.
— Хорошо ли здоровье? — услышал он вдруг голос Ртищева и, уже мало помня себя, шагнул к нему, комкая в руках шапку.
Заговорил коряво, не так, как надо бы:
— Смилуйся!.. Послушай, Христа ради! Снегов-то ведь кругом с головой! Ну, ладно бы по весне, на тепло… Игнашка-то, может, нынче уже и околеет… Зачем лечить-то было?.. Ты мне хоть голову отруби, а все это — плохо!
— Погоди, милый человек! — Ртищев взял Савву за руку. — Толком расскажи, что приключилось, с кем?
— С Игнашкой!
— Что с ним?
— Да ничего… Прогнали… А он без обеих ног. Ты сюда ехал, так и видел его небось.
— Понимаю, — сказал Ртищев. — От ран излечили — и за порог…
— И за порог! — Савва даже обрадовался: царев человек по-человечески с ним говорил, понимал нужду.
— Это я виноват, — сказал Ртищев. — Обещаю тебе… тебе, себе, Господу Богу! Вернемся в Москву — открою богадельню, где калекам будет покой и призрение.
— А я думал, ты меня за правду-то в глаза велишь высечь! — брякнул Савва.
Федор Михайлович залился краской: стыдно слышать этакое о сильных мира сего. Да ведь люди знают, какая за правду награда.
— Прости! — сказал Ртищев, точь-в-точь как давеча Савва у Игнашки прощение спрашивал невесть за что.
Савва отошел в сторону. Отойдя, поклонился Ртищеву в пояс. Тот тоже поклонился в ответ.
Наутро Савва ушел из монастыря.
Ушел налегке, с куском хлеба за пазухой. Кафтанчик у него был хоть и суконный, да не жаркий, но погода стояла волглая, а шубу — где ж ее возьмешь без денег?
Верстах в пяти от монастыря его нагнали на легких санках две монахини. Остановились.
— Воин, прими монастырскую нашу милостыню во славу Богородицы!
Дали легкую беличью шубу, котомку с едой, мешочек с деньгами.
— Чего ради?! — удивился он, не желая принимать хоть и богатое, но ничем не заслуженное подаяние.
Монахини положили дары на снег, развернули лошадь и умчались. Савва постоял-постоял в раздумье, да и почувствовал, что на спине давно уже мороз щетину отращивает.
Надел шубу — благодать! Заглянул в котомку, а там сверху кусок копченого осетра. Деньги в сапог сунул, не считая.
Шел, однако, теперь не больно весело. Давнее лето, все как есть, стояло перед глазами.
Нет, не простая у него судьба. С царем говорил, с Ртищевым, у своей потаенной любови от смерти спасался… Все — промыслом Божьим.
Дорога верхом шла. С одной стороны — даль и свет, а с другой — свет и даль. Внизу — речки подо льдом, рощи белые. Снег искрит, и пахнет так, словно только что гроза кончилась.
Снова объявились быстрые санки на дороге. Подскочили, стали. Она!
— Не могла тебя отпустить, не поглядев на тебя.
Вышел он из снега на дорогу, чтоб ниже не стоять, а сам обмирает от страха.
— Что ты тихий да несмелый?
— Я — смелый, — отвечает, а у самого голос дрожит.
— Отчего ушел не сказавшись?
— Домой надо…
— К Енафе?
Он так и вскинул глаза.
— Ты в бреду Енафу звал. — Помолчала. — И меня тоже звал. Все плакал, что имени не знаешь.
Он стоял перед нею, переминаясь с ноги на ногу.
— Не забыл, стало быть?..
— Не забыл, — сказал он. — Как же позабыть-то…
— У меня по дороге дом есть, — сказала она.
Он тотчас шагнул в сторону, попал в глубокий снег, запутался в полах шубы.
— Я… к Енафе.
Она засмеялась, но горько засмеялась.
— Каков молодец, а все — мальчик. Мой мальчик-то!
И, сердито дергая вожжами, развернула лошадь. Поехала было, да натянула вожжи, оглянулась:
— Ты хоть не забывай.
Он снова стоял на дороге, поникший, смятенный, торопливо кивал опущенной головой.
— Где ж забыть-то?
Она отпустила вожжи, лошадь пошла, и он побежал было следом.
— Спасибо! За жизнь-то мою спасибо!
Она не отводила от него глаз, но и лошадь не сдерживала, санки мчались все скорей, скорей. Воздух серебряно посверкивал — то взлетала, зависая, невидимая глазу снежная пыль.
— Вот и встретились, — сказал вдруг Савва и вдруг понял, что идет следом за умчавшейся, за той, имя которой никогда не знал.
И сразу вспомнил немых братьев, Енафу, Лесовуху. Повернулся и пошел своей дорогой.
Слева от него были даль и свет, справа — свет и даль, а дорога тоже сияла на двух-то светах.
Вот уже три недели, как прекратились в Москве черные подвиги морового поветрия. Государь начал собираться в дорогу. Очень неспешно. Отправлял сначала людей чинов самых низких, каких было хоть и жалко, да не так, как людей ближних.