Никто — страница 36 из 41

– Ну, во-первых, ваши нам недоимки. Сколько?

– Какие теперь недоимки? – опять окрысился молодой.

– А вы зачтете? – удивился старый.

– Допустим, – лениво молвил Кольча, – в пользу сирот.

– А ты уж не из ихних ли? – настороженно спросил широкий.

– Тебе-то чего, пожарный? – спросил, закипая, Колъча, и получилось у него это негодование просто мастерски: он чуть выпрямился, вскинул гордо голову. – Ну, из них. Дак мы сиротам покровительствуем, не то что вы – частный капитал. – И для устрашения поиграл желваками. Прибавил, развернувшись к толстяку: – А комиссия нам подконтрольна? Что-то я не припомню?

Широкий снова сказал: «Ха-ха», – но вышло это у него без прежнего шика, довольно вяло, и хоть стоял перед ним пусть и культурного вида, но хилый пацан, тяжеловес этот явно понимал, с какой властью ведет диалог, иллюзий не имел. Можно было продолжать. И Кольча произнес:

– Хватит валять дурака, давайте реальную цену. Плюс зачет, – усмехнулся про себя, вспомнив речь Георгия Ивановича, и добавил: – Взаимо.

– Сто пятьдесят тысяч, – сказал старший из владельцев. – И ни рубля меньше.

– Шесть кусков? – спросил Кольча. И удивился: – И где у вас столько добра тут хранилось?

Пригодился ему весь его прошлый мерзкий опыт. Только раньше он цену продукта должен был преувеличивать, чтобы взять свое. Теперь приуменьшал. Вернее, возвращал к норме. Не глядя, точнее, обсуждая то, чего не стало. Для этого требовалась хватка, как у цепного пса. Она у Кольчи оказалась. Вздохнул сочувственно, чуть у себя слезу не вышиб, дескать, ну, мужики, я сделал все, что мог, повернулся к машине, сделал первый шаг.

– И это все налом? – спросил не то восхищенно, не то возмущенно.

– Сто двадцать пять, – проговорил старший, отступая по курсу двадцать пять рублей за доллар. – Ведь ремонт же!

– А если судиться будете, когда получите? – спросил Топорик, уже не глядя на них, как бы самому себе.

– После морковкиного заговенья! – заорал тот, что называл себя председателем от пожарных, и ясно было, кричит он не Кольче, а своим партнерам.

– В сотню укладывайтесь, – кивнул Топорик, – четыре куска. Зато их видно отсюда.

Какое-то знакомое молодое лицо встретилось ему на коротком пути к «мерсу», Кольча механически кивнул, не очень вдумываясь.

– Договорились! – крикнул отчаянно старший хозяин и побежал к машине. – Когда ждать?

– Жди, – ответил Топорик. – Двигаюсь на доклад.

Он тронул «мерс» и поехал обратно в интернат, чтобы успокоить директора. Того известие не обрадовало. Георгий Иванович не понимал, что четыре тысячи долларов меньше шестнадцати кусков. И Кольча знал: он не симулирует. Для него что четыре тысячи, что миллион – одинаковые величины.

Глянув в зеркало заднего вида при повороте, он заметил, что за ним торопится зачуханный «жигуль». Вроде уже видел его где-то. Кажется, у сгоревшего магазина.

Газанул было дальше и вдруг вдарил по тормозам до жуткого скрипа резины.

Господи, да ведь та морда, показавшаяся знакомой, – официант из московского отеля. Откуда он тут?

Нет, не хватало опыта Кольче. Ему бы подождать того «жигуленка», пропустить вперед, посмотреть, кто в нем сидит, и он бы точно узнал официанта на заднем сиденье.

Но он только обругал себя и прижал педаль. «Мерседес» взревел всеми своими лошадьми и прыгнул вперед.

7

Все это походило на какой-нибудь обвал в горах. Только что все эти Монбланы и Гиндукуши стояли в белоснежном величии и мудрости, как в одно мгновение снег с них свалился и остались лишь коричневые злые скалы.

Хозяин словно взбесился. Весь лоск с него, все белоснежные одежды враз спали.

– Ты понимаешь, – кричал он, – о чем говоришь? Четыре куска – это тебе семечки?! У наших амбалов и так мизерные зарплаты, меньше чем за тысячу вахтера не найдешь, не то что грамотного бойца! А за молчание! А за неворовство! Пацан! Ты еще не знаешь, что почем! Да чтоб я этим частникам кровное отдавал? И никаких зачетов, пусть гонят налом, иначе на хрена все мы? Наша система?

Он вскакивал, снова садился, в общем, дергался страшно, четыре тысячи баксов казались ему несусветной величиной, а когда Кольча заметил, что полторы из них готов дать сам, вообще чуть по потолку не забегал.

– Ах ты, – кричал он, – какой добренький! Какой гуманист! А я, значит, жлоб и сволочь! Ты это еще хочешь сказать? Ну, спасибочки за все! Я-то старался, воспитывал достойную смену, можно сказать, наследника! Да ты, наследник, все мои капиталы в два счета проорешь!

Все это, естественно, сопровождалось многоэтажными пируэтами великолепного могучего русского языка, единственного в мире обладающего всеми возможными гаммами при формулировании самых глубинных и самых неизъясняемых мужеских чувств.

А Кольча… Он не понимал, что случилось с шефом. Он не узнавал его. Да, он был жесткий, даже жестокий человек, но в одном Топорик совершенно уверил себя – в широте, в душевной щедрости шефа. И вдруг – такая истерика. Ведь он ребятам джинсу покупал, три сотни кинул небрежно за убитую корову, две – за какие-то лампочки, и жалеет четыре тысячи, чтобы спасти целый интернат, две с половиной сотни малых душ!

Валентин, бесспорно, слышал все, о чем думал Кольча, и кричал в ответ:

– Не о них речь идет, не о детях, не путай! А о государственном интернате! – Ну точно толкует, как те погорельцы. – Так почему же мы должны спасать это государство хреново? Оно – что, сильно заботится о тебе? О детях? Об этом бедолаге директоре? Угомонись, ничего с нелюбезным нашим государством не случится, найдет оно, как рассчитаться за детей своих, если не может их толком накормить. – Кольча, конечно, передал ему исповедь Георгия Ивановича.

– И твои деньги я не дам тебе истратить, – орал Валентайн, – не для того ты их зарабатывал, чтобы снова остаться с голой жопой, сирота!

Кольча подпрыгивал на диване от этих секущих слов, от этой словесной порки, не соглашался с хозяином и не отступал, но от этого только хуже становилось. Собравшись со словами и с силами, проговорил противное:

– А нельзя мне аванс? За год вперед? Я отработаю!

Это высказывание совсем убило Валентина.

– Аванс?! – крикнул он. – В нашем деле авансов не бывает! Неизвестно, что будет через день! Аванс! Один аванс бывает – на отстрел врага. Но ведь и врагов-то у меня нету, понимаешь?

Кольчу так и подмывало сказать что-то вроде того, мол, нет – так будут, и я выполню заказ, только заплати вперед. Но это было бы чистое хамство. Шеф и так сходил с ума, наверное, думал, что Топор способен взять из кейса, который в тайнике. Или, не дай Бог, из зарытого в землю чемодана.

Он вспоминал, как мастерски провел сделку на пожарище, как в четыре раза против первоначальной сбил цену, как выглядел в те немногие минуты переговоров – достойно, именно как наследник, и вот хозяин его не поддержал. Сбил с ног, уложил в нокдаун, давит всем своим весом.

А может, он прав? В конце концов интернат принадлежит государству, разберутся, зачем ему-то, пацану, лезть?

Нет, что-то в нем противилось здравому смыслу. И крику Валентинову противилось. По идее все они правы, эти взрослые. А еще почему-то – не правы. По какой-то неясной, невыговариваемой, нечеткой причине.

Кольча повесил голову, а брат и шеф добивал его.

– Пойми, – говорил он уже вкрадчивым, задушевным голосом, – всю жизнь бандитом не проживешь. Мы зарабатываем сейчас на будущее. Оторвемся отсюда – и ты, и я – в какие-нибудь дальние страны. Или зароемся на дно в большом городе. Будем тихо менять наши сотенки! Одну – там, другую – здесь. Чтоб не заметно ни для кого. И живи себе. Книжки читай. В кино ходи. Поступишь в институт. А что? В тот же МГИМО – институт международных отношений, и в самом деле станешь дипломатом, а у тебя, сироты казанской, в загашнике кое-что. И в институт попадешь, сейчас за взятки куда хошь вылезти можно, все дело в размере, вот что! В том – сколько у тебя. Десятка тысяч – это пшик. Сотня – уже ничего. Полмиллиона – это дело. А у тебя – полторы тысячи. Господи ты Боже!

И вздыхал.

– Угомонись, паренек! Ты слишком добрый. А на добрых воду возят. – И толковище пресек. – Погоди, я вот твоей подруге пожалуюсь.

Кольча вскочил: нет! Это была запретная территория даже для Валентайна. Топорик стал кивать, со всем соглашаться, угнетаемый одной мыслью: подальше от Жени, подальше: это его, собственное, личное, пусть что хочет требует от него, но Женю не трогает, даже не приближается близко.

Вообще бы взять, да и рвануть с ней куда-нибудь, навсегда умотать отсюда. Бог с ними – с интернатом, училищем, Валентиновой шайкой, деньгами, наконец.

Сам себе усмехнулся. Кто они с Женей? Влюбленные? Ну и что? Есть еще у нее мать, библиотечный техникум, практика, а он кто такой? Был бы хоть в десятую часть Валентайна, можно еще толковать, да и вообще – все это бред.

И таким опять маленьким и беззащитным почувствовал себя Кольча. Таким никаким! Таким никем…

Сделалось ему тошно, тоскливо, неуютно. Он бы и заплакал, да стыдно было Валентина. Понурил голову, безвольно сел, а когда хозяин исчез, бросив на столик сотню баксов на мороженое, ни к селу ни к городу вспомнил вдруг Зинаиду, как она обращала его по пьяному делу в мужское достоинство, и стало худо так, что слезы опять выступили.

Сначала просто выступили, потом пролились. Он лег на диван, велев себе не появляться в таком виде перед Женей. Проснувшись же, спохватился: в разговоре этом крикливом, в споре потонув, забыл он сказать Валентину о самом главном: об этой официантской роже.

Тот вечер хозяин подарил Топорику, стараясь, может быть, упрочить таким манером свою пошатнувшуюся щедрость. Кольча и Женя опять ходили по скупо освещенным улочкам в окрестностях ее двухэтажной деревяшки, болтали о том и о сем, точнее, болтала Женя, вернее – рассуждала, и Топорик вдруг со щемящей ясностью понял: они не пара друг другу и никогда не будут вместе.

Женя умна, у нее действительно все впереди, такая Дюймовочка найдет себе достойное место где угодно, хоть в самой что ни на есть Москве, и не свяжет себя с каким-то бандитом, чтобы не ломать судьбу.