— Космо ободрал себе лоб.
Гаэ не отвечает, кивает издалека.
— В том баре… ручка двери была ржавой…
— Им делали противостолбнячную прививку, так ведь?
— Да, кажется, делали. Где их медицинские книжки?
— Должны быть дома.
— Не могу их найти. Ты не увез их с собой?
— Зачем они мне?
— Случайно, когда забирал сценарии.
— Ты хочешь сказать, когда ты бросила в меня сценариями.
— Мне нужны эти книжки.
— Да, конечно.
У Гаэ появилась улыбка на губах. Мысли бегут так быстро, летят над этой улыбкой, не мешая ей, засасывают пыль, как добротный пылесос с грязного ковролина.
Откусывает яблочный пончик с изюмом.
— Попробуй, очень вкусные, свежие…
Да нет, лето получится отличное.
Поедет в Тальякоццо с детьми, они снова поднимутся вверх по реке, до отмели, искупаются там. Заработает себе отцовские баллы. С сегодняшнего дня он только так и будет вести себя, делать то, что раньше не делал. По чуть-чуть, по крупице завоевывать их доверие.
С отцом тоже перестанет скандалить. Попытается пересмотреть свое к нему отношение — это станет хорошим упражнением. Будет великодушным. Он хотел показать отцу, что он лучше его. И вообще, если быть честным, в прошлом месяце Гаэ дал ему тысячу евро, заплатил за него страховку машины. А тот даже спасибо не сказал. «Ладно, забудем», — бросил.
Гаэ ненавидит его, потому что не уважает. Ненавидит, каждый раз, когда они встречаются, ненавидит. Из головы не выходит, что все его беды исходят от этого ничтожного человечка, который обрубил ему ноги.
Он лежал ночью в постели, не меняя позы. Просыпался оттого, что его рука была закинута за голову. Ласкала его, будто копала, будто хотела вынуть из него мозги. Его лицо идиота (впадая в меланхолию, он и правда был похож на ненормального).
«Мы ни хрена не значим, Гаэтано. Запомни это».
Отец участвовал в профсоюзном движении. Он говорил так, когда они проигрывали какую-нибудь очередную схватку и основательно выпив.
Приходил, будил Гаэ, бормотал что-то на его подушке, словно та была исповедальней, открытой двадцать четыре часа в сутки.
На следующий день шипел, словно кобра.
Садился на трибуну футбольного поля, когда Гаэ играл. В облегающих штанах и ковбойских сапогах. (В его присутствии Гаэтано боялся промахнуться по мячу, в страхе, как бы отец не разозлился.)
А тот орал с трибуны:
«Пасуй, беги, отрывайся!»
«Мы выиграли, папа!»
Счастливый, с рюкзаком за плечами.
«Что это за команда, ваши противники? Как ватные. Ты обыграл вату».
Смеялся: «Все лучше, чем ничего».
Как можно говорить сыну «все лучше, чем ничего»? Эта присказка каждый раз возвращается к тебе, когда ты довольствуешься малым, не борешься до конца.
Когда тебя задабривают.
И вместо того, чтобы злиться, бросаться на него, думаешь сам: «Все лучше, чем ничего».
Он оглядывается, хватает воздух. Задыхается. Не понимает, что с ним. Внезапный порыв, который ему прекрасно знаком. Возненавидеть мир и себя самого на одно длительное мгновение и улыбнуться.
Теперь ему кажется, что никто его не уважает.
Вспоминает мальчишек, которые удерживали его посреди раздевалки. Бросали его маленькие ботинки в унитаз.
Он развился поздно, долго оставался ребенком среди своих ровесников. Розовая пипка, маленькие ручки. На школьных фотографиях он вставал на телефонные книги, чтобы казаться чуть выше ростом. Потом резко вырос, но это уже в лицее. Слишком поздно, чтобы вернуться назад, оказаться в той раздевалке и окунуть головой в унитаз своих насильников.
«Твои разведены?»
«Нет, а что?»
Этот вопрос Делия задала ему среди первых. Для Гаэ было естественным иметь полную семью, он не представлял себе другого. Да, его раздражали и мать со своей хрупкостью, неуверенностью, но одновременно и крепкостью, будто какая-то неполноценная бабочка, и отец, который таскал ее с собой на мотогонки по пересеченной местности. Для него брак не был чем-то значительным. Хотя чем-то все-таки был. Неустойчивым сооружением на сваях, к которому можно прислонить каноэ, высшую семейную ценность.
С детства у него возникали неприятные образы, прямо по Фрейду, когда он слышал, как эти двое сосутся по ночам. Потом, с возрастом, он перестал обращать внимание на союз этих слабых душ. Сделал переоценку даже своей любви к матери. Серена пекла домашние тортики для паба, болтала с соседом по дому, была добра к посторонним, но, в сущности, ничего не делала для него. Словом, недаром кололась героином и унаследовала от него жижу в голове и блуждающую улыбку.
В Делии он увидел женщину, почувствовал глубину ее натуры, шум, как от всплеска морской воды в гроте. Это была женщина, которая сбережет тебя и не бросит. Вытащит с самого дна, куда тебя затянет. Нырнет туда с ножом во рту и освободит твои связанные руки. Умрет под водой вместе с тобой, или вы вместе выберетесь на поверхность.
Делия полюбила его семью, которая показалась ей гарантией их собственного будущего. Парень, привыкший к прочности, к ссорам, которые проходят к началу воскресного обеда. Ее любовь к Гаэтано распространилась и на них. Серена хорошо готовила, и Делия подарила ей бамбуковую пароварку. Отец Гаэ ей тоже понравился, Альдо, философ из бара, подписчик научно-социального журнала «Focus». С ней он вел себя как кавалер, что-то вроде второго жениха. Первое Рождество, которое она провела с ними, стало первым настоящим Рождеством в ее жизни, Альдо взял гитару и запел: «Серенелла, я отвезу тебя к морю, увезу тебя далеко…»
Гаэ скалился, она смеялась.
«Такой милый… Ты не знаешь, что значит иметь отца, не вылезающего из депрессии».
Позже она поймет, что они такие же мертвые и ничтожные, как и все. Когда занавес закроется. Они передали ей по наследству сына их безответственности, их искусственного счастья, искусственной любви. Двое из поколения «шестидесятников», таких же недоделанных, как и их революция.
— Как поживает отец?
— Перенес операцию простаты.
— Знаю. Твоя мать говорила.
— Они все еще трахаются.
Смотрит на нее, обдумывает.
— Рак простаты передается по наследству?
— Не думаю.
Смеется, улыбается и она.
— А где вообще эта простата находится?
— Не знаю…
— Как так не знаешь, ты же врач.
— Я не врач.
— Ну почти, разве нет?
— Нет.
Он заказал еще одну рюмку крепкого ликера. Дижестив. Для пищеварения, сказала официантка, но в голову тоже ударяет. Официантка улыбается, показав ряд идеальных зубов.
— Оставлю вам бутылку.
Делия кивает такой ядовитой любезности.
Гаэтано смотрит на шею Делии. Он уже не раз представлял, как проведет по ее окружности шариковой ручкой «Bic», воткнутой в сонную артерию.
В один прекрасный день ей перестало нравиться то, что он пишет.
Конечно, он тоже знал, что по большей части это было одно паскудство, что надо вкладывать больше искренности, больше честности и все такое, бла-бла-бла…
Но жизнь писателя хотя бы отдаленно должна походить на то, что он пишет. А какую жизнь он вел, сидя дома? Решал мелкие бытовые проблемы, оплачивал счета, раскладывал в холодильник замороженные продукты… Да даже и за его пределами? Вел разговоры с пустейшими людьми, занятыми только самими собой, чем еще? Город, как рекламный плакат с изображением дерьма, не бедствий, а просто многоярусного дерьма, точно многоуровневой парковки. Ему надо перенести действие одной серии в Мехико — поганый город с безнадежной, но зато настоящей жизнью. Съездить в новое место и обкуриться как следует.
Теперь, может быть, к нему вернется хоть капля вдохновения.
В африканском по названию, а фактически заполоненном китайцами квартале. Один в полуподвальной убогой квартирке. На маленьком диванчике со следами того, кто дрочил тут до тебя. Годы одиночества в резиденции для мужчин с синдромом Бордерлайна, имеющих большие проблемы с самоидентификацией.
Да, может, здесь к нему и вернется капелька этого самого офигенного вдохновения. Чтобы написать что-то вроде учебника по выживанию. Мир полон подобных ему неприкаянных людей, замкнутых на себе индивидуумов, у которых еще не до конца отбито желание мечтать о чем-нибудь неординарном.
Он вставит туда и свою историю с женой. Чтобы позлить ее, смачно опишет ее гениталии.
Ему достаточно будет одной только книги, единственной и безрезультатной, как «самиздат».
Наверняка он добьется крупного закулисного успеха. Кто-нибудь из издателей заинтересуется им. Может, подцепит кого-нибудь. Какую-нибудь девушку в кедах и юбке с неровным подолом, о которой мечтает. Та будет рыдать, читая его собачьи бредни. Как Делия поначалу.
Как же ему не хватает того взгляда! Кто его не испытал, спокойно живет себе и обходится. Но если только какая-нибудь нахалка укроет тебя крылом, даст тебе почувствовать себя героем, ты будешь потом всю оставшуюся жизнь, словно нищий, бродить в поисках тех век, которые открываются только затем, чтобы посмотреть на тебя, и смыкаются, чтобы сделать тебя своим узником.
И звезды наблюдают за тобой.
И взгляд их не грустный и далекий, а близкий и мерцающий, как у тех, что ты приклеивал в детстве к потолку.
Однажды Делия сказала ему:
«Это рай».
Она наговорила ему кучу подобного бреда.
Если уж на то пошло, он тогда еще должен был послать ее на фиг.
Согласен, был околдован, сказочное красное яблоко, — но как можно верить такой глупости!
Он нуждался в ней, а она взяла и слопала его.
Они начали жить вместе практически сразу. Он поставил книжный шкаф, основание для кровати-татами. Попросил у нее разрешения повесить боксерскую грушу на стену: у него и крючок был наготове. Она ответила ему с улыбкой, своей обычной вежливой улыбочкой:
«Если тебе непременно надо разбить кому-нибудь физиономию, пожалуйста, можешь вернуться домой хоть в крови. Но оставь свою злость за этой дверью».
Вот черт! Нашлась тоже учителка! Разве можно пойти наперекор той, которая, улыбаясь, ставит тебя на место?