— Что ты собираешься делать?
— В каком смысле?
Он хочет знать, что она собирается делать, как она собирается жить в «интимном плане»?
Делия поднимает бокал, до конца наполненный тем сладким дижестивом, и уже вправду выпивает вино. Тяжелыми глотками, как какое-нибудь лекарство.
— Почем я знаю, как надо жить. Тебе что, кажется, я имею об этом хоть малейшее представление?
— Ты всегда знала все.
— Я встаю с утра и одеваюсь, потом одеваю детей. Вот так и живу.
Гаэтано смотрит на нее, смотрит на ее ладонь.
— Ты мастурбируешь?
Что он такое говорит, дурак? Она еле сдерживается, чтобы не заплакать. Знает, что сделает это позже, в одиночку.
— Ты уже достаточно выпил, попроси счет и уходим.
Но у Гаэ нет теперь желания уходить.
— А я часто мастурбирую.
Делия спряталась, уткнувшись в свои руки. Смотрит на свечу, на ее пламя, в котором утопает. Усталость и тошнота берут верх.
Гаэтано улыбается:
— А потом плачу. Кончаю и плачу.
— Да уж, грустная картина.
Гаэтано хотелось бы взять ее за руку.
— Но мне не грустно, должен тебе признаться. У меня все хорошо.
— Тем лучше для тебя.
— Я не собираюсь больше страдать. Однажды утром я проснулся и сказал себе: все, хватит.
Старики едят десерт, один на двоих, она кормит его. Вкладывает маленькую ложечку в рот мужа, потом отделяет небольшой кусочек для себя, облизывает ту ложечку.
Должно быть, это традиция, ритуал, который они с удовольствием воспроизводят. Он послушно открывает рот, принимает ложечку губами, словно совершая обряд причащения. Делия предполагает, что между этими двумя людьми до сих пор существует чувственное притяжение. У женщины высокая грудь, как у бывшей танцовщицы. Она не стесняется обнажить для него свои руки с обвислой кожей. Хрупкая и живая любовь, покорно постаревшая вслед за телом.
Скорей всего, у них юбилей, дань памяти. Делия подвигала рукой в пустоте перед собой.
Смотрит на Гаэтано, на вытертую рубашку, мокрую возле молодой, но такой несчастной шеи того, кому трудно дышать, кто задыхается, но вместе с тем хочет еще многое сделать. Смутные желания, спутанные с разочарованием, все так плохо перемешанное.
Они не сумели поделиться. Они по неопытности пожадничали. И никто не протянул им руку помощи.
Ее подруга Бенедетта посоветовала ей не сдаваться, верить в дар любви, в детей. Она встретила ее у цветочного ларька, который держит египтянин. Бенедетта начала катехуменат: подготовку к сознательному крещению вместе со своим мужем. Они встречаются с другими парами в церкви их района, общаются, организовывают сбор пожертвований для малоимущих и для миссионеров. Обмениваются колясками, поношенной одеждой и обувью. У всех много детей разного возраста, но все на одно лицо, как матрешки, вкладывающиеся одна в другую. Они не следят за своим внешним видом, поют, обратив лица к небу. Но в земной жизни не сильно отличаются от остальных. Обсуждают финансы, принимают антидепрессанты.
Делия побывала на их собраниях.
«Мне плохо, я не уверена, что люблю мужа, мы как будто потерялись в лабиринте» (этот образ лучше всего отображал ее положение: восхитительный и ужасный лабиринт английского сада).
Из толпы раздался чей-то голос, мол, добиваться «такого рода любви» — ошибка.
«Жить собственными страданиями — выражение высокомерия».
Но в их глухом смирении, казалось, мелькали искры надменности. Большая любовь, которую они проповедовали, не нисходила на их неясные и недовольные, как у нее самой, лица.
Если таков тот краешек мира, где можно притулиться, не переживать и не теряться в лабиринтах, — тогда ей попросту неинтересно жить.
Гаэ хотел стать актером. Актеры были единственными людьми, которые ему хоть немного нравились, единственными, кто пытался вонзиться зубами во что-нибудь еще, кроме банальностей. Он знал, что не обладает особенным даром, но не унывал. Начал с внешнего вида, стал одеваться определенным образом. Искал себя, увлекаясь рок-группой «Оазис», слушая их с закрытыми глазами. Напрягал мускулы, бицепс или икру до сильнейшей боли. Искал правильную «температуру». Думал, что все начинается с этого, с зависания, с «нереального» состояния души. Надеялся достигнуть всего этого за один присест.
Поэтому его, наверное, так зачаровывали телевизионные маги, которые дрожали, прикрывая глаза. Он догадывался, что они шарлатаны, но был убежден, что большая часть актеров и состоит из талантливых обманщиков. И что страх разоблачения всегда угадывается в их глазах.
Как сценарист, он обладал способностью сыпать шутками в хорошем темпе. Но если писал для себя — совсем другое дело! Чтобы отвлечься, шел сначала позаниматься немного спортом, прежде чем начинать биться по-настоящему, на мониторе.
Сидел в еще мокрой от пота толстовке (небезызвестной «Аll Blacks»), с чашкой кофе и приготовленным косячком, чтобы наградить себя. Настроен он был решительно. Куски рваных фраз, точки: как из пулемета. С опущенной головой боксера, который не смотрит на противника. Потом неизбежно застревал на какой-нибудь двусмысленной фразе, значение которой ему самому не удавалось уловить.
Поднимал голову, смотрел на экран. Никогда нельзя этого делать — уже проверенный губительный механизм. Упорно не хотел менять фразу, точно кроме нее на свете ничего не осталось. Шлифовал, заменял синонимы, переставлял их, пока не выхолащивал из них всю правду.
Постоянно злился на весь мир вокруг, на пачку туалетной бумаги, которую дети тащили из туалета к его компьютеру, чтобы он вытер им попу.
Делия оставляла его одного с этими двумя какунами. Она, разумеется, не могла брать их с собой в студию, а он работал дома. Оставляла им обед в холодильнике и записку с нужными телефонами. Он включал Discovery Channel (экстремальные испытания, кубические медузы, желтые лягушки, сериал «Выжившие»), кормил их прямо на ковре: сырыми сосисками с джемом.
«Ты знаешь, что оставляешь их в обществе неадекватного человека?»
«Ты их отец».
«Только не совсем адекватный!»
Делия смеялась. Это точно, его нельзя было назвать банальным отцом. Но зато научатся выживать в пустыне, питаясь личинками и гигантскими муравьями.
Дети не слушались его. Когда он кричал на них, они смотрели на него, как будто он мучится от рези в желудке и кричит от боли. У него не нашлось настоящего подражателя, которого заслуживал молодой отец, ползающий под ковром с нарисованными лягушками, изображая «выжившего» и пренебрегая работой писателя, создателя иллюзий.
«Я слишком многого лишаюсь из-за вас».
Изредка он говорил так детям. Когда брал их на руки и разговаривал с ними серьезно. С красными от марихуаны глазами.
В действительности он никогда не стремился копать глубоко.
Делия как-то высказала это ему:
«Тебе совершенно не грозит умереть смертью самурая».
Гаэ состроил свою гримасу идиота:
«Я не Мишима! Не депрессивный педик вроде него!»
«С тобой вообще невозможно разговаривать… Если бы вся эта фантазия могла вылиться во что-то толковое…»
«Мои сценарии нельзя назвать плохими… Некоторые так очень удачны».
«Да… в общем-то, да».
И снова теплая вода. Как можно жить с человеком, который не испытывает к тебе страсти? То же самое, что плавать в теплой воде. Еще не жарко, но уже не холодно.
— Сейчас, когда тебе никто не мешает, у тебя получается больше работать?
Гаэ кивает, вспоминает маленькую квартирку на бульваре Сомали. Китайского ребенка, который возит игрушечную машинку по решетке его окна.
— Я соскучился… Ностальгия — замечательное чувство для писателя.
Он делает небольшой глоток вина, кладет руку себе на живот. У него плотное телосложение, с небольшими излишками под рубашкой, под поношенным пиджаком. Ему надо начинать бегать, если он не хочет потолстеть.
— Так ты говоришь, писатели не умеют находить общий язык с миром?
— Они придумывают себе всех этих персонажей… Стремятся близко понять только их… И соответственно только себя…
— Я не такой.
— Так ты ведь не настоящий писатель.
— А кто же я?
— Ты такой же, как все. Ищешь любую лазейку, лишь бы самоутвердиться. Ты так и не научился жить с нами.
— Со мной никто не считался…
— Так ты ушел.
— Ты выгнала меня.
— Я еще не дошла до того возраста, чтобы иметь сына-подростка. У меня уже есть дети. Может, спустя годы я и научилась бы тебя выносить.
Им надо было потерпеть всего несколько лет. Еще одна горсть добавленных страхов, и они бы, может быть, не расстались.
Сумели бы спокойно принять жизненную неудачу, как добрая половина женатых пар, растянуть ее во времени, как жилищную ипотеку. Пока не привыкли бы к потрескавшимся стенам, к щелям, в которых можно скрываться время от времени.
Мать Гаэ за бутылкой темного пива как-то сказала ей: «Когда стареешь, опускаются крылья. На смену приходит одно большое разочарование». Спутала с фильмом, засмеялась. «Большая любовь, я хотела сказать».
Далекий грохот, стук металла, как при жестком ударе. Ночная авария на каком-нибудь дурацком перекрестке с улицей Номентана.
— Будем надеяться, ничего страшного не случилось.
Делия озирается вокруг со своим умирающим лицом, озабоченная судьбами мира. Наверное, думает о чьем-нибудь несчастье по нелепой случайности.
Гаэ съедает еще один пончик. Жизнь вертится в темноте с тобой или без тебя, во всяком случае независимо от тебя. Кислотность повысится. Ничего страшного, примет маалокс.
Пальцы пожилой женщины прошагали по столу к мужу, и он тут же накрыл ее ладонь своей, быстрым скрытным движением. Гаэ смотрит на этот контакт старческих рук с пятнами пигментации. Словно говорящих: «Я рядом, я укрою тебя, как одеялом ночью, как сокол своим старым крылом, чтобы всегда оказаться рядом, чтобы не заставлять тебя страдать от одиночества ни одной секунды».
Гаэ спрашивает себя, может, та рука уже крышка гроба, или же под ней еще трепещут жизнь и счастье, которые лучше всего его никчемного будущего. Ему захотелось стать стариком. Только чтобы представилась возможность узнать, что прячется под той рукой.