Никто не заплачет — страница 16 из 76

— Ну что, Коля Козлов, драться будем? — спросил он.

— Не будем, — Коля виновато потупился, — я был не прав. Я хочу попросить прощения у всех, кого обидел.

Врач взглянул на него с интересом. Действие укола еще не прошло, соображал Коля с трудом. Но чутье не подводило. Надо понравиться этому хлюпику. От него многое зависит. Коля сразу возненавидел хлюпика за это. Но опускал глаза и изображал раскаявшегося тихоню.

Он спокойно и разумно отвечал на вопросы, дал себя послушать, осмотреть. Врач снисходительно потрепал его по загривку и ушел. А потом пришла сестра со шприцем. Стиснув зубы, дрожа от ненависти, Коля дал себя уколоть.

— Ты думаешь, ты здесь самый умный? — спросил мальчишка с соседней койки. — Вон, такой же умный лежит.

Коля взглянул туда, куда указывал сосед. Там, бессмысленно улыбаясь и раскачиваясь, как неваляшка, сидел парень лет восьми с дебильным лицом.

— Овощ, — прокомментировал сосед, — говно свое ест. Тоже умный был, тихий, все терпел. Но не выдержал, выхватил однажды шприц у сестры и всадил ей в ногу. Теперь овощ. А вон тот, тоже умный, окошко ночью в коридоре вышиб. Сбежать хотел. Тоже овощ. Дрочит с утра до вечера.

— Аминазину! Аминазину мне! — заорал кто-то из другого конца палаты.

Невероятно жирный парень сполз со своей койки и забился на полу, задергался, завизжал, как поросенок. В палату тут же вошли санитар и сестра со шприцем наготове. Толстяка водрузили назад на койку, вкололи полный шприц. Он затих.

— Тоже овощ? — шепотом спросил Коля соседа.

— Пень.

— Это как?

— Отсюда в психоневрологию пойдет, в интернат. На инвалидность.

На этот раз вкололи что-то другое, не аминазин. Захотелось спать, глаза закрывались сами собой. Но надо было договорить с соседом, единственным нормальным на всю палату. Раз он сумел таким остаться, значит, с ним надо договорить, чтобы все знать заранее.

Звали его Славик. Он был старше Коли на год. Такой же детдомовский, с таким же диагнозом.

— А ты? — спросил Коля, тараща глаза, чтобы не закрывались. — Ты как овощем не стал?

— Я пока терплю. Но скоро не выдержу. Я здесь уже в третий раз лежу за этот год.

— За что?

— Сбегаю. Не могу. Маму хочу найти.

«Такой же, как все», — с презрением подумал Коля и сам не заметил, как уснул.

Когда он открыл глаза, был тусклый рассвет. Кусок сизого зимнего неба сквозь зарешеченное окно, обход, целое стадо врачей и сестер в белых марлевых масках, опять укол, потом завтрак, такой же, как в интернате: рисовая каша, жидкое приторное какао, кубик масла в капельках воды на ломте серого хлеба. За столом многие ели кашу руками или лакали из мисок, как собаки.

Кроме уколов, давали еще таблетки, три раза в день. Он не глотал, так же, как в интернате, ловко прятал за щекой, а потом выплевывал. Но однажды проглотил нечаянно, хотел побежать в туалет, сунуть скорей два пальца в рот, чтобы вырвало. Но стало лень бежать, и сил не было. Один раз — ничего страшного, решил он. А вечером опять нечаянно проглотил две таблетки.

«Надо отсюда сматываться, — думал Коля, — иначе станешь овощем или пнем».

Однако думалось ему как-то вяло, тяжело. В мозгу стоял плотный туман, такой же сизый, как небо за окном, как лица «овощей». И почему-то все время хотелось есть. Голод сделался главным чувством и рос с каждым днем, заслоняя все остальное — ненависть, страх, отчаяние.

Славика перевели куда-то на другой этаж. Теперь вместо него на соседней койке лежал совсем маленький мальчик, не старше шести. Он ни с кем не разговаривал, только плакал, накрывшись с головой одеялом.

Как-то за ужином, с дикой жадностью слизывая комочки картофельного пюре с тарелки, он вдруг услышал:

— Козлов, не делай этого. Перестань. Он поднял глаза. Над ним стоял Славик.

— Меня завтра выписывают, — тихо сказал он, — я больше сюда не попаду. Сбегать не буду. Нет у меня никакой мамы. Если и была, то бросила меня, сволочь, и искать ее нечего. А я выдержал, Козлов, выдержал. Морду никому не набил, вел себя тихо. И меня выписывают, назад в интернат. Я отойду от уколов, стану опять нормальный. А ты, Козлов, не вылизывай тарелку, как собака. С этого все начинается.

Он ушел, не оглядываясь. Коля смотрел ему вслед и думал: как же не вылизывать тарелку? Жрать-то хочется, а там столько остается. Как же не вылизывать?

Однажды Коля проснулся среди ночи от того, что простыня под ним была мокрой. Он сначала не сообразил, что произошло, а потом его вдруг обожгло, как каленым железом. Нет. Вот этого не будет. Никогда.

В интернате таких называли писунами. Над ними издевались все, кто как хотел. Лучше умереть, чем стать писуном, или пнем, или овощем. Славик прав, нельзя вылизывать тарелку, как собака. С этого все начинается. Славик выдержал, и он выдержит, тоже отойдет от уколов.

Коля тихо встал, содрал с койки мокрую простыню, под которой была рыжая клеенка, прошел на цыпочках в коридор. Дежурная сестра спала за своим столиком, уронив голову на руки. Из открытой двери ординаторской слышался приглушенный смех. Там пили чай фельдшер и дежурный врач. Коля бесшумно прошмыгнул мимо, никто его не заметил.

В пустой умывалке мерцал мутный люминесцентный свет. Коля постирал простыню в раковине, аккуратно развесил на раскаленной батарее. И стал отжиматься на кафельном полу, повторяя шепотом:

— Я не буду писуном. Я не буду овощем. Раз, два, три… Я не буду пнем… четыре, пять, шесть… Я всех ненавижу… семь, восемь, девять…

От слабости дрожали руки, пот тек в глаза, голова кружилась, хотелось лечь на холодный кафельный пол, распластаться, как тряпка, и ни о чем не думать. Но он продолжал. И пока не отжался двадцать раз, не позволил себе передохнуть. А потом умыл лицо ледяной водой и сделал еще десять приседаний.

Утром за завтраком он старался есть красиво и опрятно, не спеша, не пачкая лицо кашей. Искушение вылизать тарелку было сильным, каша кончилась, а есть все еще хотелось. Но Коля отнес тарелку в мойку. А в обед было уже легче с собой справиться.

Ночью он дождался, когда в коридоре станет тихо, прошмыгнул в умывалку. Удалось отжаться уже двадцать пять раз и сделать двенадцать приседаний…

Через три дня его выписали. Оказывается, он провел в больнице всего две недели. Теперь он знал точно, что больше никогда сюда не попадет. Ни за что на свете.

Но так думали многие интернатские дети после первой «ходки» в психушку. И многие попадали туда вновь, до тех пор пока вообще не переставали о чем-либо думать.

Оставаться нормальным среди олигофренов, умным среди дураков очень трудно, особенно когда тебе только девять лет и ты еще не отошел от уколов, в голове тяжелый туман, руки слабые, а все вокруг только и ждут, чтобы ты сорвался.

Вся интернатская жизнь состояла из бесконечной цепи взаимных злобных нападок и провокаций. Никому нельзя было верить. Дети продавали друг друга моментально, из страха перед наказанием или за половинку печенья, за карамельку, за любой съедобный кусок. Коля научился легко справляться с голодом. Он знал, есть удовольствия куда более яркие, чем половинка печенья.

Например, за сладкий кусок можно заставить какого-нибудь ненавистного «домашнего» ребенка покукарекать на уроке, на глазах у всех слизать твой плевок, вытащить несколько рублей из кошелька учительницы. Но особенно приятно было потом не дать «домашнему» этот заслуженный сладкий кусок.

Если в результате возникала драка, Коля старался подманить обманутого, доведенного до истерики однокашника поближе к учительской, ловко уворачивался от ударов, мог сам врезать, но только так, чтобы никто не видел. Очень быстро драчунов разнимали. И всегда виноватым оказывался не Коля.

Почувствовав в нем опасность и силу, к нему стали тянуться мальчики, нуждавшиеся в лидере. Он быстро сколотил вокруг себя нечто вроде свиты. В свиту входили только детдомовские, всего пять человек, пять избранных, которые подчинялись Коле Козлову беспрекословно. Тень его силы падала на этих пятерых счастливцев, их тоже боялись, им тоже подчинялись остальные. И за это они готовы были жизнь отдать за своего жестокого лидера.

Он умел выкручиваться из самых сложных передряг, которые затевал иногда с помощью свиты, иногда сам. Но всегда только он один понимал, что происходит, сознательно наслаждался бешенством больных детей и растерянностью усталых издерганных взрослых. В скучной интернатской жизни Коля развлекался, как мог. И вместе с ним развлекалась маленькая верная свита.

Иногда он выбирал какого-нибудь «домашнего» ребенка, как правило, самого благополучного, спокойного, и начинал методично издеваться над ним. Ночью кто-нибудь из свиты мочился в баночку, потом это выливалось потихоньку в постель к выбранной жертве. И тут же раздавался крик:

— Ой, не могу! Воняет! Писун! Вонючка!

В итоге ребенок бился в истерике, пытаясь доказать, что он не «писун», доводил себя и воспитателей до исступления. И в конце концов оказывался в больнице.

Изобретательность маленького пахана не знала границ.

Было так забавно среди ночи устроить подушечный бой в спальне, довести легко возбудимых олигофренов до полного безумия, а потом самому тихонько выскользнуть, разбудить дежурного воспитателя и сообщить испуганным доверительным шепотом:

— Мария Петровна, посмотрите, что там творится. Они все с ума посходили.

И еще забавней было наблюдать, как пожилая, полная, растрепанная со сна женщина носится по беснующейся палате, пытаясь навести порядок. А потом шепнуть ей на ухо:

— Это все Сидоров, он в последнее время такой странный стал, даже страшно.

Иногда все кончалось тем, что несчастного Сидорова отправляли в больницу на следующий день. И никому не приходило в голову заподозрить спокойного, рассудительного Колю Козлова.

— Мария Петровна, вы пойдите поспите. Если опять начнется драка, я вас быстренько разбужу, — с искренним сочувствием в голосе говорил Коля измотанной воспитательнице, — вы не волнуйтесь, вам поспать надо.