Не знаю, как именно ему удавалось донести до меня свою дразнилку — ясно только, что его слова жгли меня, как огнем. Заметив, что я реагирую на обзывательства, мать и брат от меня уже не отставали. Сначала я яростно кричала в ответ: «Я не сумасшедшая!» — но наконец сдалась.
Мать говорила, что я переменилась в двенадцать лет. Никогда до того мне не приходилось так яростно бороться за свой собственный мир. Внешний мир стал то ли полем битвы, то ли сценой, на которой я вынуждена была «играть роль» хотя бы для того, чтобы выжить. С огромной радостью я бы «все бросила» и скрылась в собственном мире — если бы не уверенность в том, что мать и брат будут счастливы моему поражению. Моим движущим мотивом стала ненависть и чувство несправедливости: я хотела доказать, что они ошибаются. В то же время страх перед чувствами звал меня назад, в мой мир. Эти противоречивые стремления рвали меня на части, разрушая и мое истинное «я» глубоко внутри, и те маски, что я бросала «их миру», не желающему оставить меня в покое.
Мать хотела записать меня в школу для девочек. Я заявила, что пойду только в смешанную школу — или вообще никуда. Так я оказалась в смешанной школе.
Школа, куда я попала, располагалась в рабочем квартале и считалась не слишком хорошей. От ее учеников особых успехов не ждали — и в этом я никого не разочаровала. Я была невоспитанной, несговорчивой, агрессивной — так что прекрасно «вписалась в коллектив» на первых порах.
Поначалу друзей у меня не было — как и у большинства первогодков. Но скоро другие одиночки начали тянуться ко мне. Наши столкновения неизбежно заканчивались драками: скоро я заработала себе репутацию драчуньи и хулиганки, что в такого рода школах всегда популярно. Дралась я не только с будущими друзьями, но и с любым, кто задевал меня или (как мне казалось) кого-то еще. Даже признанные «авторитеты» среди школьных хулиганов считали меня «безбашенной и ненормальной»: я ругалась с учителями, швырялась чем попало, убегала из школы, ломала и портила все, что под руку подвернется — не исключая и самое себя.
Я умела трясти руками так, чтобы казалось, что отрываются кисти, или головой — так, чтобы услышать, как мозги стучат о череп.
Задерживала дыхание и напрягала мышцы живота, давя себе на диафрагму с такой силой, что багровела, начинала задыхаться и едва не теряла сознание. Другие ребята смеялись надо мной и называли меня чокнутой. Учитель считал, что у меня серьезные нарушения. А я чувствовала, что в «их мире» меня не ждут, что у меня самой нет ни малейшего желания в нем находиться — и, если уж я должна быть здесь, то только на своих условиях. Иначе — уйду или просто растворюсь, как только этого захочу.
Особенно тяжело приходилось мне на физкультуре. Я терпеть не могла ни играть в команде, ни подчиняться правилам. Попытки заставить меня не заходить за линию приводили к тому, что я начинала швыряться спортивным инвентарем — что иногда бывало опасно.
Одна учительница, явно не понимавшая глубины моих проблем, решила как-то «преподать мне урок». После физкультуры она велела мне остаться в раздевалке, приказала ловить мячи для крикета — и начала яростно швырять их в меня. Я всегда боялась ловить мячи: первый мяч ударил меня в живот, второй просвистел над ухом — и я бросилась бежать от этого испытания, как перепуганная маленькая девочка, какой, собственно, и была. Ее нетерпимость меня разозлила, летящие в меня мячи напугали; но, как ни странно, жестокость ее тогда совершенно не причинила мне боли. Сейчас? — да, сейчас мне почти больно об этом вспоминать.
Рисование, лепка и работа по дереву стали для меня настоящей «уловкой-22». Мастерить что-то своими руками мне нравилось — но я терпеть не могла выслушивать указания, что и как делать, и не любила показывать другим свою работу.
Мне нравилась музыка — но петь не получалось; и это сочетание острой любви к музыке и неспособности ее проявить делали меня столь уязвимой, что я начинала хулиганить на уроке, чтобы «помешать работе класса».
Я научилась не любить математику: вычисления я всегда производила в уме, но на уроке требовалось не только дать правильный ответ, но и «показать решение». В виде компромисса я переписывала ответы с последних страниц учебника.
На уроках английского я писала сочинения, но никогда — на заданную тему. Писала я о том, что меня волновало, но всегда такими обиняками, что мои сочинения требовали настоящей расшифровки; а в заключение каждого набрасывала поверх исписанной страницы рисунок карандашом, который, казалось мне, адекватнее отражает то, что я пытаюсь выразить. Но и рисунки обычно бывали абстрактными и символическими: чтобы выразить что-то личное, мне требовалось создать дистанцию между собой и тем, что я хотела сказать.
Чувствуя, насколько оторвано от мира мое истинное «я», я стала говорить, что меня зовут не Донна, что меня надо называть Ли. Это означало, что другие общаются не с Донной, а лишь с ее масками — единственным, чего они заслуживают: с моим гневом по имени Уилли или с пустой, бесчувственной, но умеющей «хорошо себя вести» маской, которую я про себя продолжала называть Кэрол. Тайну Кэрол я хранила в себе двадцать три года, полагая, что объяснений окружающие не заслуживают.
Большинство знакомых ребят отказались ни с того, ни с сего называть меня Ли (сокращение от моего второго имени), тогда и я отказалась общаться с ними. Постепенно мы достигли компромисса: появилось несколько прозвищ, на которые я отзывалась. Пока меня не оскорбляли, называя тем, кем я себя не чувствовала, я охотно откликалась на любое вымышленное имя, считая это вполне приемлемой платой. Дома я часами стояла перед зеркалом, смотрела себе в глаза, шептала свое имя снова и снова, словно стараясь вызвать себя из глубин собственного существа, — и боялась, что больше никогда не смогу почувствовать себя собой.
Я теряла способность чувствовать. Быть может, мой собственный мир и был пустоват — но утрата доступа и к нему безжалостно бросала меня в некое преддверие ада, холодную пустыню, лишенную всякого чувства, всякого утешения. Подобно многим людям с нарушениями, я начала причинять себе боль в надежде хоть что-нибудь ощутить. Казалось, что «нормальность» других людей вела меня к безумию. Лишь пока я не впускала «их мир» в свою жизнь, мне удавалось сохранять рассудок.
Корми бездомных котов — но не приводи домой беспризорных детей.
Бездомные коты сами о себе позаботятся.
Сделай вид, что их здесь нет, сделай вид, что тебе наплевать,
Пусть бездомных детей спасает кто-нибудь другой.
Я уходила все дальше — а вот мать, напротив, возвращалась к жизни. Когда я начала взрослеть физически, она переживала «вторую молодость». Отца постоянно не было дома: мать возобновила отношения с друзьями юности и обнаружила в себе страсть к вечеринкам.
Теперь по вечерам дом содрогался от звуков рок-н-ролла — и хорошенькая дочка-подросток, тем более с поведенческими проблемами, на этом празднике жизни явно была лишней.
Мне не было спасения. Стоило переступить порог, вернувшись из школы, — меня встречали тычки и пинки, затрещины и подзатыльники, гневные вопли и грубая брань; и, как обычно, я не кричала.
У меня была школьная подруга, как и я, из неблагополучной семьи. Порой я ночевала у нее; иногда ее родители этого не позволяли, и она старалась незаметно впустить меня в дом и устроить на ночлег. Однажды вечером мне пришлось искать себе ночлег самостоятельно.
Еще одна девочка из школы жила от меня в нескольких кварталах. Узнав, что не смогу переночевать у подруги, я отправилась прямиком к ней. Я ее почти не знала; но она взяла у меня одного из тех котят, которых мне пришлось пристраивать, чтобы мать их не утопила. Я позвонила в дверь, когда она ужинала, и спросила, нельзя ли переночевать у нее в гараже.
Она ответила: да, конечно. В девять вечера я вернулась к ее дверям. До того — бродила по окрестным улицам, просто чтобы убить время. Гараж оказался заперт, свет в доме не горел.
Я свернула в какой-то переулок, легла на землю — в теплом пальто, которое носила всегда и везде, — и попыталась уснуть. Вдруг послышались шаги: я вскочила, как подброшенная, и кинулась бежать. Быть может, это был патрульный полицейский, заметивший меня, когда я бесцельно бродила по кварталу.
Напротив дома подруги стоял брошенный дом. Можно было переночевать там — но люди говорили, там живут привидения, и мне было страшно.
Наконец я села на землю, привалившись к забору соседского дома. Было уже два часа ночи. Стояло жаркое лето: в Австралии в это время года часто бывает трудно уснуть — в том числе и двенадцатилетним девочкам в теплых пальто.
В темноте ко мне подошла какая-то женщина. Я вскочила и хотела убежать.
— Не бойся, — сказала она. — Я просто хочу с тобой поговорить.
Поразительно спокойно, как ни в чем не бывало, она пригласила меня в дом на чашку чая. Казалось, сбылась моя почти десятилетняя мечта — я как будто встретилась с двойником матери Кэрол.
— Уже два часа ночи, — спокойно заметила она. — Хочешь кукурузных хлопьев?
Я кивнула, не сказав «спасибо».
— Может быть, стоит позвонить твоей матери и сказать ей, где ты? — спросила она.
— Она знает, где я, — ответила я.
— Откуда же ей знать, что ты у меня? — спросила эта дама.
Я ответила:
— Она думает, что я в соседнем доме. Там живет моя подруга.
— Почему же ты не там? — продолжала она расспросы.
— Мне не разрешили переночевать, — ответила я.
Тогда эта дама сказала, что я могу переночевать у нее, и отвела меня в крошечную зеленую комнатку в мансарде с зеркалом на стене. Здесь я бы с удовольствием осталась навсегда. Но на следующее утро, смущенная, я ушла потихоньку — и никогда больше ее не видела.