Никто нигде — страница 29 из 44

Я снова начала прятаться от людей. Переехала вместе со своим пианино в однокомнатное бунгало и выходила оттуда лишь для того, чтобы записать на пленку новые песни, которые сочиняла постоянно, неделя за неделей. С каждой новой песней я прокрадывалась к Тиму и показывала ему свое сочинение.

Тим стал моим самым близким другом со времен Триш, с которой я дружила в семь лет. Я стала ночевать у него, на матрасике у его кровати.

Мои отношения с Тимом отличались от отношений с Брюном. Близости с Тимом я не так боялась: он умел приближаться ко мне, не захватывая меня целиком, как Брюн. Рядом с Тимом, чувствуя, что мне невмоготу, я всегда могла ускользнуть в какую-нибудь из своих масок — но могла и чувствовать себя так, словно мне всего три года, и это было нормально. Порой мне казалось, что и ему самому не больше.

Мы с Тимом стали близкими друзьями и вместе переехали в новый дом. Вечерами он из своей комнаты пел мне колыбельные. Я позволила ему расчесывать мне волосы и пригласила его в свой мир.

Тим был из тех людей, что принимают окружающих такими, какие они есть. С психикой у него все было в порядке, но он был застенчив и, как и я, прятал свое истинное лицо за множеством очень убедительных масок. Как и я, он уходил от любого человека, с которым сближался — но я не попала в эту статистику.

Наконец-то у меня — у нас обоих — появился свой дом. Чудесный дом, каждая вещь в котором была особенной. Рай для трехлетних детей. Я по-детски привязалась к Тиму, а он — ко мне. Порой мы разговаривали друг с другом всю ночь напролет.

Мы старались проводить вместе весь день. Так было в выходные — а в будни мы вместе ехали на работу, встречались в обеденный перерыв, звонили друг другу, просто чтобы поздороваться, а дома тот, кто пришел первым, с нетерпением ожидал возвращения другого. Мы стали очень близки — и понимание этого, как всегда, означало начало конца.

Я начала бояться Тима. В глазах его появилась какая-то новая глубина — я начала понимать, что очень много для него значу.

Однажды мы пошли потанцевать. В его обществе я чувствовала себя относительно безопасно, как будто он умел отгонять все, что меня пугало. Но сейчас, когда мы танцевали вместе, я ощутила, как накатываются на меня волны страха. Мне стало жутко. Я вгляделась Тиму в глаза, надеясь там найти исход из этого неизъяснимого страха. Тим наклонился ко мне и сказал вполголоса: если есть какая-то женщина, с которой он хотел бы связать свою жизнь, то это я.

Для меня это было как удар по лицу. Я заледенела, застыла во времени и пространстве. Тело мое продолжало танцевать — но он одним ударом убил то чувство безопасности, которое я обрела с ним. Сомнений не было: Тим стал взрослым.

И вернулась Кэрол — такая же, как прежде: болтливая, пустая, искушенная в поверхностно «взрослых» отношениях. Дом сотрясался от смеха и музыки. Кэрол распевала во все горло — а Донна исчезла. Кэрол разыскала в записной книжке номер Стеллы и пригласила в гости девушку, которая когда-то, в школе, использовала выходки Кэрол для покрытия собственных проделок. Стелла любила ходить по ночным клубам. Кэрол потащила с собой и Тима.

* * *

— Карен! — воскликнула Стелла, проталкиваясь сквозь толпу к цветущей женщине в платье с леопардовым принтом и распахнутой шубе.

— Ты же помнишь Карен? — спросила она. — Помнишь, я тебя с ней познакомила, когда мы были еще маленькими?

— Привет! — сказала Кэрол и села.

Карен говорила только о мужчинах. Философия ее была проста: все мужики козлы, пользуйся ими, пока они не использовали тебя. Я рассказала ей, что, уходя, оставляла мужчинам все, даже многие свои вещи. Она ответила: что ж, пора тебе узнать, что такое настоящая жизнь.

И Карен, и Кэрол обожали сплетничать. Чем ближе подходил разговор к тому, кто, с кем и как, тем оживленнее становилась беседа. Разговор перешел на Тима. А что у тебя с ним? — со значительной миной поинтересовалась Карен, и Кэрол ее не разочаровала. Карен, со свойственной ей решимостью, немедленно изложила Кэрол пошаговый план стратегии, призванной «захомутать твоего мужика» раз и навсегда. Кэрол дала задний ход: она сомневалась в том, что Тиму вообще нужны иные, не платонические отношения, и в свое оправдание сообщила, что, мол, на мужчин насмотрелась уже во всех видах и «не хочет повторять свои ошибки». Карен решила, что за этим кроется неуверенность в себе, и принялась учить Кэрол «подавать правильные сигналы».

* * *

Энтузиазм Кэрол по поводу новой подруги заинтересовал Тима. Он захотел сходить к Карен в гости. Кэрол внесла в это знакомство элемент ответственности. Предполагалось, что она поможет Тиму преодолеть его предполагаемую застенчивость. Это была роковая ошибка — ответственность в число достоинств Кэрол никогда не входила.

Начались ссоры: дом звенел от обвинений, споров, пространных выяснений отношений. Уилли, сильной стороной которого было чувство ответственности, в спорах всегда выигрывал.

Тим решил пожить у друга — и попросил Уилли поехать с ним. Карен по телефону сказала, что это отличная мысль, и добавила специально для Уилли: только не грызи его, в конце концов, он же не виноват, что он такой застенчивый.

Дорога была долгой. В комнате стояло много кроватей. Уилли спросил, какая же из кроватей его.

На обратном пути Кэрол болтала без умолку — мило и легкомысленно, о самых банальных вещах, в манере, означавшей «я готова уйти». Тим высадил ее у дома и уехал.

Вернувшись вместе с другом домой, он обнаружил, что я убрала все его вещи в коробки и поставила к нему в комнату.

— Ты меня выгоняешь! — обвинил он меня.

— Вовсе нет… — начала я отвечать — и умолкла, не понимая, какими словами об этом рассказать. Как объяснить, что я просто не могла ходить по дому, в котором вещи Тима надвигались на меня со всех сторон, что среди них я чувствовала себя как в ловушке. Чувствовала: среди них больше не безопасно. Я не хотела, чтобы он уходил. Просто не хотела больше впускать его в свой мир.

Я хотела, чтобы все стало, как раньше — но невинность наших отношений была разрушена, и сам Тим стал теперь другим человеком. Вскоре он съехал. А через некоторое время ко мне вселилась Карен.

* * *

Заканчивался последний университетский год, и все грознее вставал передо мной вопрос о том, что делать дальше. Даже думать об этом было невыносимо. Университет для меня был единственным укрытием от хаоса. Он создавал структуру моей жизни, связывая меня с интересными, но далекими и не опасными вещами — книгами и теориями. Он давал мне независимость — возможность выбирать, чему учиться, как, с какой скоростью. Многочисленные и разнообразные лица университетской жизни помогли мне создать некий фасад нормальности. Я решила продолжать учебу. Для научной работы я выбрала тему «Девиантность и нормальность»; материал брала из жизни людей, многие из которых, как и я прежде, жили на улицах.

Прирожденная подражательница, я легко запоминала целые разговоры почти так, как они звучали — как будто записывала на пленку. То, что я, как Уилли, поняла в самой себе — ускользающее от меня чувство причастности и невозможность самовыражения — я положила в основу теории о том, почему некоторые люди используют, мучают, уничтожают самих себя и друг друга. Отчасти это была все та же попытка понять все эти стороны в себе самой; в конечном счете я пришла к выводу, что во всех людях действуют одни и те же механизмы, завязываются одни и те же узлы — интеллектуальные, эмоциональные, социальные — просто у некоторых этих узлов больше, чем у других. Это заставило меня задуматься о том, что сделала для меня Мэри. Она помогла мне распутать интеллектуальные узлы; однако эмоциональные и социальные все еще оставались на своих местах и вносили в мою жизнь хаос.

Я выбрала себе научного руководителя — как мне показалось, симпатичного. В конечном счете симпатия к нему едва не стоила мне научной работы.

В сущности, выбрала я его за голос. У него был красивый музыкальный голос — я обнаружила, что могу слушать его бесконечно. От него мне не приходилось «отгораживаться»: он говорил и говорил, а меня это совершенно не беспокоило. Это первое; а второе то, что его взгляд на мир, кажется, не слишком сильно отличался от моего. Он сомневался в существовании какой-либо неоспоримой реальности, все считал относительным, а кроме того, происходил из рабочего класса и не забывал об этом — это помогало ему понять, что означает для меня «мы и они».

Пока я писала работу, поведение мое становилось все более и более странным. Свою работу я охраняла, как зеницу ока, и не показывала ему даже отрывков. В личных беседах, едва заходила речь о какой-либо связи моей темы с собственной жизнью, я становилась крайне уклончивой. Научный руководитель приставал ко мне с вопросами — я отвечала ему загадками. Было бы легче, умей я врать — однако любая ложь в моих устах больше сообщила бы о том, что я пытаюсь скрыть, чем о моей способности скрываться, убегать и прятаться.

Мой научный руководитель, быть может, был добрым человеком, однако, пытаясь преодолеть мою уклончивость, становился саркастичен и временами язвителен. Должно быть, его и удивляло, и забавляло то, что все саркастические замечания я пропускала мимо ушей. В других отношениях я была умна, но тонкие намеки и подколки оставались выше моего понимания. Наконец он это понял — и, оставив колкости, напрямую спросил, почему я не отвечаю на его вопросы. Он назвал меня «энигма». Придя домой, я посмотрела это слово в словаре.

Он очень старался меня разгадать — а я от него бегала, как только могла. Неверный мир, в который я погрузилась, не мог служить мне защитой; порой я спрашивала себя, не для того ли бросилась во все эти треволнения, чтобы хоть что-то почувствовать.

Быть может, о том же спрашивал себя и мой научный руководитель. Он заметил постоянные перемены во мне, ярче всего отражавшиеся в перемене костюмов. Однажды он спросил, замечаю ли это я сама.