Никто нигде — страница 33 из 44

Придерживаться такой диеты было почти невозможно — но и работать из-за своих болезней я тоже почти не могла и всерьез опасалась, заболев, оказаться без крыши над головой.

Год я просидела на диете, избегая любой пищи, содержащей протеины и другие аллергические для меня вещества. Это означало, что есть мне приходилось почти исключительно домашнюю еду, в основном из зерновых продуктов.

Прошло несколько недель — и начальница изумленно сообщила, что меня не узнает. Я начала разговаривать с покупателями спокойно и вежливо, не срываясь даже в ответ на грубость. Сгладились перепады настроения — а вместе с этим улучшилась способность ладить с окружающими. Я сделалась намного спокойнее, стала тихой, даже застенчивой — никакого сравнения с прежней суетливостью, раздражительностью и агрессивностью. Физическое здоровье мое сильно улучшилось, психическое состояние стало намного стабильнее — и все же глубоко укорененная эмоциональная нестабильность и проблемы с социальной коммуникацией оставались при мне.

* * *

Я сделалась намного спокойнее, и это «новое я» меня пугало. Как будто я вошла в новую реку — и все же было в ней что-то странно и пугающе знакомое. Я еще не вполне понимала, что Донна наконец вышла на дорогу, ведущую в «их мир». Мне отчаянно хотелось бежать обратно, скрыться за своими личинами. Нужно было разрушить построенный мною безопасный мирок — снова испытать стресс, чтобы высвободить тревогу, наделявшую моих «персонажей» неутомимостью и неисчерпаемой энергией. Одна моя подруга собралась в Англию — и я, кем бы эта «я» ни была, решила ехать с ней. Я собрала вещи и сказала Тиму и Мэри, что уезжаю за границу.

Я уже бывала в гостях у Мэри, но она у меня — никогда. Я решила преодолеть страх и наконец пригласить ее к себе.

Мэри пришла ко мне. Я металась по комнате, словно нервный щенок — за весь вечер, кажется, ни разу не присела. А ведь к этому времени я знала Мэри уже девять лет: и все же немало мужества потребовалось мне, чтобы пригласить ее к себе домой — пусть и в опустевшую, оголенную квартиру — и дать увидеть краешек моей личной жизни. Быть самой собой все еще оставалось для меня почти невозможно: мои «персонажи» производили куда более сильное впечатление, чем я сама.

Совсем по-другому прошло прощание с Тимом. С той своей девушкой он давно расстался. Сейчас он был близок мне, как никогда.

Мы довольно долго не встречались — и он понимал: позвонив сейчас, я на свой лад даю понять, что он мне небезразличен. Проблема в том, что он был мне слишком небезразличен — и мне снова приходилось бежать. Если бы не скорый и неизбежный отъезд в Англию, я бы не вынесла встречи с Тимом. Мне всегда требовалась открытая дверь — путь к бегству.

И Тиму, и Мэри я сказала, что провожать меня в аэропорт не нужно — а Тиму добавила, чтобы и домой ко мне прощаться не приходил.

Но Тим не обратил на это внимание. Он единственный понимал, что на самом деле Донна не хочет уезжать. Во многом Тим был похож на меня; он знал, что я не хочу уезжать — но не могу иначе.

Он зашел ко мне в день отъезда. Появился на пороге с готовым завтраком в коробочке и с болью в глазах. Я чувствовала себя пойманной, разоблаченной. Уилли гавкал на него — но Тим его не слушал. Он понимал: то, что происходит, слишком важно.

Меня восхитило мужество, с каким Тим переносил злые и ядовитые нападки Уилли. Он слышал, что его сюда никто не звал, что его не хотят здесь видеть — и молчал в ответ. Потом взял меня за руку и нежно поцеловал. Уилли оттолкнул его. Тим молча стоял и смотрел на меня — смотрел, как я веду войну с самой собой, все потому, что близость для меня — это всегда слишком больно. Потом он ушел. А я уехала в Англию.

* * *

Я раздобыла большой ящик и стала упаковывать в него коробочки и свертки со своими сокровищами. Обрывки цветной фольги, пуговицы, ленты, блестки, цветные стеклышки — все то, что я хранила всю жизнь.

В конце концов обнаружилось, что крышка у ящика не закрывается. Что-то придется оставить. Несколько раз я перебрала все свое достояние — и отложила в сторону те вещи, что больше всего любила, с которыми были связаны самые дорогие воспоминания. Оставшиеся аккуратно сложила в дорожную сумку и задумалась о том, кому бы их отдать на хранение.

Места, переживания, люди, к которым я была привязана, мое чувство безопасности, моя способность понимать взаимоотношения вещей — все находилось в этой коллекции. Я могла рассортировать эти вещички — и обнаружить в них порядок, последовательность, чувство причастности, которых так не хватало мне самой. Я точно знала, какую роль играет каждая вещь в отношениях с другими вещами — в отличие от моих собственных отношений с людьми. Каждое из моих «сокровищ» занимало собственное неоспоримое место в общей картине — и это было совсем непохоже на мою жизнь.

Сколько бы люди ни говорили, что принимают меня, что со мной все в порядке, сама я этого так и не чувствовала. Однажды я написала: «Слова на ветру / Они зовут тебя с собой / У слов нет смысла, / Когда у мыслей нет чувств». Раскладывая по порядку свои «сокровища», я видела воочию ускользающее чувство причастности — и это дарило мне надежду, что когда-нибудь оно станет доступно для меня и в отношениях с людьми. Передо мной лежали вещи, разложенные по категориям; категории медленно и плавно переходили одна в другую — конкретным, наблюдаемым, абсолютно упорядоченным образом.

Я только что отметила свой двадцать шестой день рождения. Как обычно, в одиночестве — и снаружи, и внутри. Мои «сокровища» прибыли в Англию лишь через три месяца после моего приезда. Некоторое время я их перебирала и разглядывала, а потом снова сложила в коробку и защелкнула крышку. Доставать и раскладывать их по комнате не стала — тогда их увидели бы другие, и мне пришлось бы объяснять, что это. Объяснять свой язык. Я жила не столько в собственном теле, сколько в вещах. Пусть стоят нераспакованными, нетронутыми — достану их как-нибудь потом, когда будет безопасно вернуться к себе и к своим чувствам.

Сознание мое было так устроено, что даже мысль о прямом высказывании наполняла меня ужасом. Чтобы как-то общаться с другими, я пускалась на невероятные трюки — и обрекала себя на то, что по этим трюкам судили обо мне.

Я играла на публику, изображая из себя нечто совершенно противоположное тому, чем была на самом деле. То, что им казалось мелким, я воспринимала как глубокое. То, что они считали умным, мне не составляло никакого труда, поскольку для меня было лишено всякого личного значения. Люди вокруг судили обо мне по тому, что видели и слышали — а я беззвучно вопила из-под своей пустой оболочки, требуя, чтобы они закрыли глаза, заткнули уши и постарались меня почувствовать.

Но оказалось, что собственные страхи, самолюбие, эгоизм ослепляют людей. С упорством невежд цеплялись они за свои черно-белые представления о «нормальности». И все же часто случалось, что, заметив мою «инаковость», другой человек старался меня понять и, быть может, чему-то научиться у меня. Некоторые люди чувствовали, какое мужество мне требовалось, чтобы научиться многому — хотя бы музыке, которую я писала с такой страстью и глубиной. Такими были Мэри и Тим.

* * *

Я увидела объявление — приглашение на курсы актеров-эстрадников разговорного жанра. В этом жанре я уже немного пробовала свои силы — сочиняла комические сценки о том, что происходило вокруг. Я встретилась с антрепренером, который организовал курсы в поисках новых талантов. Он счел, что я забавна от природы — хоть я совсем не старалась его рассмешить. Мы вместе поработали над текстами нескольких моих монологов, и он предложил мне пройти курсы бесплатно, если я соглашусь заполнять паузы между платными комиками.

В комических монологах я могла рассказать людям о своем мире. Пусть лучше смеются над ним, чем плачут. О чем рассказывает комедия? Прежде всего — о том, как люди не слышат и не понимают друг друга. Кэрол и Уилли, воплощенные механизмы моего страха, о глухоте и непонимании знали все. Я боялась выставлять себя напоказ — и от этого страха, идущего изнутри, ожидала какого-то благотворного потрясения. И вот, вооруженная лишь улыбкой и комическим скетчем, написанным по воспоминаниям моего детства, на сцену вышла Кэрол.

Публика охотно смеялась. Женщина перед ними, в образе наивной девочки, рассказывала, как о чем-то само собой разумеющемся, об ужасных и трагических событиях моей жизни — без малейших чувств по отношению к той, что была их жертвой; ведь у Кэрол не было чувств. Она проговаривала все, как было, прямолинейно и жестоко. Большую часть того, что происходило со мной, в чем я, казалось бы, участвовала — я не могла ощутить и пережить; но сейчас и другие слушали меня так же отчужденно и безучастно.

Они не могли поверить, что все это всерьез. То, что я рассказывала — и как рассказывала — казалось им гротескной выдумкой. Однако каждое мое слово было тесно связано с той реальностью, в которой я взаправду жила. Я старалась показать им лживость и лицемерие жизни без чувств — и в то же время подтверждала, что у меня уже нет надежды, что я когда-нибудь начну по-настоящему переживать свою жизнь.

Попросту говоря, стены «их мира» для меня так и не рухнули. Кэрол в одиночестве стояла на сцене — а где-то вдалеке дружно покатывалась со смеху публика, и в этой мизансцене идеально воплощалась моя трагедия: «мой мир» против «их мира».

Получалось не так уж плохо. Один антрепренер, имевший собственную площадку, предложил мне выступить у него за деньги. Так я впервые получила за свое выступление гонорар.

Это было как пощечина. Я ведь хотела просто рассказывать о себе. Кричать со сцены о том, каково мне жить в этой безысходной лжи. Превратить это в работу, брать за это деньги? — нет, это было бы совсем невыносимой пошлостью. Я позвонила антрепренеру и оставила на автоответчике сухое сообщение о том, что выступать больше не смогу, потому что… и, подумав секунду, нашла объяснение: потому что уезжаю в Европу.