Я пролезла через дыру — и вдруг оказалась на знакомом пустыре среди холмов. Начала звать дедушку. Голос мой звучал слабо и отдаленно, словно эхо. Никто не откликнулся.
Я вернулась за стену. Здесь меня схватила мать. Я знала: она хочет, чтобы я осталась на этой стороне, за стеной. Мне отчаянно нужно было назад, но я оказалась в ловушке и не могла найти выход.
Я проснулась, не в силах стряхнуть с себя невероятное чувство уязвимости. Теперь даже одиночество не сулило мне безопасности. Хотела я этого или нет — в двадцать шесть лет мне наконец пришлось выйти в «их мир» и в нем остаться.
В доме мне было страшнее, чем на улице — особенно по ночам, когда начинались кошмары. Ночами я выходила и бродила по холмам, по снегу и палым листьям.
Зимней ночью в лесу совсем не так темно, как можно подумать. Снег словно источает слабое сияние, и атмосфера напоминает не столько ночь, сколько раннее-раннее утро — те предрассветные часы, когда я приходила в гости к дедушке.
В своем непромокаемом пальто я ложилась прямо на снег. Ботинки у меня были дырявые, в них набивался снег, и ноги вечно промокали. Свернувшись калачиком на снежной постели, я тихонько пела себе — и мечтала о том, чтобы набраться храбрости позвонить Юлиану, попросить его прийти и посидеть со мной, защищая меня от кошмаров. Я думала о незнакомце из Уэльса и спрашивала себя: решусь ли я вернуться к нему после этого долгого странствия по собственной душе? Я напевала собственные песни и наслаждалась чувством безопасности.
Настало время прощаться с Юлианом. Я позвонила ему поздно вечером, вдруг — и сообщила, что завтра с утра уезжаю.
— Будь там, я сейчас за тобой приеду, — сказал он.
Он привез меня в детский дом, где я прожила несколько дней почти два месяца назад. Я не снимала пальто, не ставила на пол сумку — мне было не по себе. Как обычно, нужна была открытая дверь. Нужно было знать, что в любой момент я смогу убежать — только на таких условиях я могла попробовать быть собой.
Юлиан взял меня за руку. Я сплела свои пальцы с его пальцами — также, как когда-то просовывала пальчики в вязаную бабушкину кофту. Он все старался заглянуть мне в глаза. Оба мы были здесь. Были там и какие-то другие люди, но они словно исчезли. Наши ноги соприкоснулись. Я болезненно ощущала его близость — но успокаивала себя, мысленно твердя себе, что все под контролем и опасности нет.
Такое самоуспокоение было для меня чем-то новым. Уилли бывал при мне надзирателем, затем психиатром — но, кажется, в первый раз стал настоящей матерью, говорящей на моем собственном языке. Наконец-то я вышла в «их мир», оставаясь самой собой — и чувствовала себя здесь, как дома.
— Мне пора, — сказала я.
— Я провожу тебя до дверей, — сказал Юлиан.
В первый раз я сама потянулась к нему, чтобы его обнять. Мысленно повторяя себе: «Все нормально, все нормально. Если станет слишком больно — обещаю, тут же уйдем».
Юлиан приподнял мое лицо за подбородок, взглянул мне в глаза. Я блаженно улыбалась.
— Я здесь. А ты? — сказала я.
Юлиан улыбнулся в ответ.
В этот миг страх взял надо мной верх. Торопливо и не слишком вежливо бросив: «Пока!», я повернулась и, глядя себе под ноги, ринулась прочь из дома.
— Все нормально, — повторяла я себе. — Видишь, я же говорила: как только станет слишком больно, уйдем.
Это меня успокоило; я остановилась и вернулась к Юлиану. Подняла голову, грустно посмотрела ему в глаза — так же, как смотрела на дедушку, когда чувствовала, что его реальность от меня ускользает. Но Юлиан не ускользал. По лицу моему катились слезы, но я улыбалась, счастливая и гордая тем, что нашла в себе силы выразить свои чувства — и доверие, чтобы позволить ему их увидеть.
— Я буду по тебе скучать, — сказала я, шмыгнув носом.
— Приезжай как-нибудь еще, — предложил Юлиан.
— Может быть, — ответила я.
— Приезжай еще, — повторил он.
Я снова его обняла — и поспешила на улицу, где ждала меня машина.
С рюкзаком на спине, в черном пальто и шляпе, я стояла на обочине шоссе, ловя попутку на станцию, откуда поезд унесет меня в Бельгию. На поезд из Германии, как и недавно на паром, я садилась одна.
Паром, на котором мне предстояло вернуться в Англию, уже стоял на причале. Мне пришлось бежать. Не только для того, чтобы успеть на паром. Юлиан остался далеко — но мое «я», которое я нашла и сумела удержать, уже так долго было на виду, что я знала, что это и есть выход.
Куда ехать — я не знала; но меня тянуло к океану. Я встретилась со своими эмоциями — и символически, и в реальности; научилась осознавать сразу и «мир», и себя, не теряя ни того, ни другого. И я направилась в Уэльс.
Я приехала к валлийцу домой. Он как раз возвращался в Англию после трех месяцев заграничной поездки; вместе с его отцом я поехала его встречать.
Ехали мы очень долго; говорил в основном его отец.
— Знаете, Донна, наш сын немного странный, — сказал он.
— Вовсе нет, — ответила я.
— Пожалуйста, не говорите ни ему, ни его матери, что я с вами об этом говорил, — продолжал он, — но, видите ли, он немного… как бы это сказать? Вроде как отсталый.
Я мысленно улыбнулась. Валлиец мне сам все это рассказал — а его родители уверены, что он ничего о себе не понимает! Я вспомнила, как он рассказывал мне, что отец помог ему найти работу, о том, как трудно ему всегда было заводить друзей, переживать эмоции и находить для них нужные слова.
— Еще младенцем он переболел менингитом, и это на него повлияло, — объяснял его отец. — Иной раз он такое вытворяет!..
— Да все с ним в порядке, — ответила я. — Он просто такой же, как я.
Валлийца звали Шон; и Шон был пьян. Почти не глядя на меня, он взгромоздился на переднее сиденье. Он знал, что я приезжаю, и быстрые молчаливые взгляды в мою сторону говорили громче всяких слов.
На обратной дороге мы застряли в пробке. Вдруг Шон без предупреждения выскочил из машины. Не обращая внимания на крики отца, добежал до обочины и расстегнул ширинку.
Отец повернулся ко мне и извинился. Я сообразила: видимо, он считает, что поведение его сына должно меня смутить.
— За что же? — ответила я. Для меня-то все было нормально: почему бы не сходить пописать, если приспичило?
— Наш Шон иногда бывает просто как не в себе, — вздохнул он, стараясь скрыть собственное смущение и стыд.
Шон снова сел в машину, теперь на заднее сиденье. Он сидел рядом, но в глаза мне смотреть по-прежнему не мог. В том, что я хорошо его понимала, теперь не чувствовалось угрозы — наоборот, я ощутила потребность сказать ему, что его понимаю. И сказала это — молча, одним взглядом. Так Донна впервые заговорила в «их мире», пусть и без слов. Руки наши соприкоснулись; по моему телу прошла дрожь. Повезло ему, что он догадался напиться, подумала я. Больше мы не смотрели друг на друга.
Вернувшись домой, Шон немедленно куда-то исчез. Вернулся несколько часов спустя, еще пьянее, чем был — кто-то подвез его из соседнего городка. Я сидела прямо, как на электрическом стуле, и смотрела в потолок. Внезапно вырванная из безопасной предсказуемости моего мира под стеклом, я уставилась на человека, вошедшего в комнату.
Лицо Шона молча повернулось ко мне — и в его глазах я увидела тот же взгляд, каким сама много лет назад смотрела на дедушку и бабушку. Взгляд, говоривший: «Я за тысячу миль отсюда, и обратной дороги нет».
Протрезвев, Шон снова собрался уйти. Я попросила его подождать и отвезти меня на станцию. Как и я, он привез с собой из путешествия подарки. Молча положил рядом с моей сумкой плюшевого верблюда. Я взглянула на него — и мне представилось, как верблюд идет по бесконечной пустыне, сам не зная куда. В целом мире нет для него дома. Я отодвинула игрушку, взяла сумку и направилась к дверям.
— Вы уж извините, что он у нас такой, — говорили его родители, сердитые и расстроенные отстраненным поведением сына.
«Он такой» — это напомнило мне о том, что те же черты есть и у меня.
— Все нормально, — ответила я. — Я понимаю.
Но они продолжали что-то говорить о том, что «Шон у них такой»; в их словах мне послышались отзвуки голоса матери. Она тоже стыдилась меня, тоже за меня извинялась. «Не обращайте на нее внимания, она ненормальная!» — эти слова зазвенели у меня в ушах. И я рявкнула:
— Да я прекрасно понимаю, почему он такой! Я и сама такая же. Не в нем дело. И не во мне. Оба мы «такие»!
Что значит «такие» — я понимала, но не могла найти слова для этого «такие», огромного и неотвратимого, как смерть.
Шон гнал машину на станцию, словно безумный; он молчал, и взгляд его загнанно метался по сторонам. Он был напряжен и дрожал всем телом. Вот он ударил по тормозам, с отчаянным лицом открыл мне дверь. Я хотела выскочить из машины и бежать — но он дрожащей рукой схватил меня за плечо, а затем выхватил карандаш и листок бумаги для записей.
Он так дрожал, что почти не мог писать. Несколько раз карандаш рвал бумагу. В глазах Шона стояли слезы досады; на лице его отражалась борьба с самим собой.
Закончив черкать на измятом клочке бумаги, он грубо сунул записку мне в ладонь и сжал мою руку.
— Иди. Иди скорее, пока ничего не случилось! — с этими словами он вытолкнул меня из машины, захлопнул дверь и сорвался с места.
Я стояла на платформе, дрожа, боясь развернуть записку. Может быть, выбросить ее? — думала я. Все это было для меня слишком. Слишком знакомым. Слишком моим.
Куда ехал поезд, я не представляла, да меня это и не волновало. Главное, подальше отсюда. Цвета, свет, люди и звуки людей — все это было для меня невыносимо. Слишком ярко, слишком громко. Я забилась в угол, повернулась к стене, все еще сжимая в кулаке записку, и стала ждать, пока все стихнет.