Из школы меня забирала мать. Я махала рукой, прощаясь со школой. И однажды распрощалась с ней навсегда. Потом мне рассказывали, что девочка с церебральным параличом ударила меня камнем по голове. Может быть, так и было. Я этого не заметила — как не замечала ничего, что не интересовало меня и не путало. Очевидно, она не причинила мне боли, ни физической, ни иной.
Ко времени ухода из специальной школы я уже начала становиться Кэрол. Кэрол разговаривала с людьми. И я училась разговаривать. Люди, возможно, думали, что это специальная школа хорошо на меня повлияла. Может, и так. Во всяком случае, вреда не принесла.
В одно время с обычной начальной школой я начала ходить на занятия балетом. К тому времени я отлично научилась делать все, что мне говорят. Людям это нравилось, поэтому им нравилась Кэрол. Я была очень гибкой, могла завязываться узлом — люди смеялись и восхищались, а мать гордилась способностями своей танцующей куколки.
Наконец-то мать перещеголяла свою старшую сестру! У нее появилась своя танцующая куколка — а у сестры были одни мальчики. Мать крутила меня, тянула за ноги, едва их не отрывала, заставляя меня делать шпагат или прогибаться назад. Я лежала на полу, брат с восторгом держал меня за одну ногу, мать за другую: они превращали меня в часы. Они смеялись, и я тоже, ведь я была Кэрол. Наверное, они считали, что мне это нравится. Теперь у них не просто танцующая куколка — у них гуттаперчевая девочка! Талант, дар, а в будущем, может быть, слава! Я сделалась семейной достопримечательностью. Танцуй, куколка, танцуй! К одиннадцати годам все суставы у меня были поражены ревматизмом, и я сидела на обезболивающих. Скрежетала зубами и била себя кулаком, чтобы усмирить боль. Мне казалось, что кости скрипят при каждом движении. Обезболивающие я пила еще много лет. Танцевала — только до семи и так и не научилась различать правое и левое.
В начальной школе я научилась называть себя сумасшедшей. В двадцать два года, в поисках себя, я вернулась в дом, где выросла. Новая квартирантка показала мне надпись, которую нашла на стене дедушкиного флигеля. Я вспомнила, когда это написала — после смерти дедушки, мне было тогда около шести. Надпись гласила: «Донна чокнутая». Странно, но еще четыре года мне понадобилось, чтобы понять, что нормальные дети говорят о себе «я».
Я не понимала, дружат ли со мной другие дети. Я выбрала себе в школе первую подругу, ее звали Сандра. У нее были блестящие темные волосы, и мне нравилась ее улыбка. Сандра была полной, веселой и добродушной. Другие ее дразнили. Мы с ней стали, как она сама говорила, «водой не разольешь».
Другие играли в школу, в дочки-матери, в доктора и медсестру. Прыгали через скакалку, играли в мяч, менялись коллекционными карточками. Карточки у меня были. Я их раздала, чтобы завести друзей — прежде, чем поняла, что их надо не раздаривать, а обменивать.
С Сандрой мы каждый день играли в одну и ту же игру. Смеялась она, смеялась я, смеялись мы обе. Сидя рядом, мы изо всех сил кричали друг другу что-нибудь прямо в ухо. Мне от этого было щекотно, и я смеялась, а что она кричала, не так уж важно — главное, нашелся наконец человек, согласный играть в мои игры.
На переменах и за обедом мы с Сандрой выпивали как можно больше воды — так, что казалось, что сейчас лопнем. Душили друг друга до синевы, пока не начинали задыхаться и кашлять. Давили на глаза, чтобы увидеть цвета, и вопили, пока не охрипнем и не заболит горло.
Все это было страшно весело. Я впервые обнаружила, что физическими ощущениями можно делиться. Обычно, когда кто-то был рядом, мои чувства «выключались», притуплялись настолько, что мне приходилось взбадривать себя самыми крайними методами, чтобы ощутить хоть что-нибудь.
У Сандры появилась еще одна подруга. Я звала ее жирной, а она меня ненормальной. Сандра с новой подругой пытались втянуть меня в свои игры. Но я не знала, что делать с двумя подругами сразу — и решила проблему, отказавшись от обеих.
Часто я играла на улице одна — разглядывала свои карточки, лазила по деревьям или по брусьям, рвала цветы, кружилась на месте, глядя на солнце, а потом падала наземь и смотрела, как вокруг меня кружится мир. Я любила жизнь — но оставалась страшно одинока.
Других детей тянуло ко мне. Они с восторгом смотрели, как я бесстрашно хожу по брусьям, болтаюсь на ветке в тридцати футах над землей, словом, делаю что-то «безумное».
Брат ходил в ту же школу, но с ним я не общалась. Поначалу он пытался меня опекать, но очень быстро я стала для него чокнутой, психованной, словом, обузой. На самом деле я его не виню. Он делал успехи в «реальном мире» — а я обитала в своем собственном.
Класс казался мне естественным продолжением детской площадки, а площадка — продолжением класса. Учительница скоро научилась не выпускать меня в туалет одну — я часто отправлялась гулять и не возвращалась.
На площадке в одиночестве мне было хорошо. А если тебе что-то не нравится — почему бы не сбежать туда, где хорошо? Оглядываясь назад, представляю себе, что почувствовала учительница, когда ее позвали на детскую площадку, где одна из ее учениц раскачивалась вниз головой на самом высоком дереве, распевая «На крыше мира».
Под деревом собралась вся школа. Они кричали — а я пела все громче и громче, раскачивалась выше и выше. Наконец я почувствовала, что люди внизу встревожены и напуганы, и испугалась сама. Со страхом я слезла на землю. До сих пор не знаю, что меня напугало, мои собственные действия или мысль, что кто-нибудь залезет на дерево и меня снимет. Учительница ободрила меня, сказала, что все в порядке, что никто не будет меня ругать. И мы вернулись в класс. Во сне я часто возвращаюсь в этот день — день моего поражения.
Через неделю учебы в начальной школе меня, вместе с еще четырьмя детьми, перевели из обычного класса в особую комнату под названием «Комната для маленьких». Другие четверо были все из разных классов. У других каждый год менялись ученики, учителя, классные комнаты — а мы оказались привязаны друг к другу на следующие три года. Учительница была суровая, жесткая женщина, может быть, по той же причине, что и моя мать. Она тоже была матерью необычного ребенка.
В этом классе собрали детей, требующих особого подхода. Всех нас часто отправляли к «Психологу-и-консультанту». Я этого почти не помню. Мне запомнилась классная комната — а то, что там происходило, по всей видимости, не представляло для меня интереса.
Училась я не так уж плохо. Буквы мне понравились, и я быстро их выучила. То, как буквы складываются в слова, меня зачаровало — и с этим тоже не было проблем.
Читала я очень неплохо, однако для меня самой чтение вслух было лишь общественно-приемлемым способом послушать звук собственного голоса. Я без труда прочитывала целые рассказы, но об их содержании догадывалась по картинкам. Читая вслух, я могла неверно произнести какую-то букву или исказить целое слово — и продолжала уверенно, как ни в чем не бывало. Часто я меняла тон и интонацию, чтобы рассказ звучал интереснее — но это, в сущности, были просто эксперименты с собственным голосом, и, должно быть, в половине случаев мой тон вовсе не совпадал с содержанием рассказа.
Правописание давалось мне легко. Я хорошо понимала фонетику, а написание трудных слов запоминала, так что казалась очень сообразительной. Однако писать мне было тяжело, и, в отличие от других учеников, почерк мой так и не улучшился — даже через много лет.
Что касается математики, по ней я успевала бы намного лучше, если бы нас учили числам, а не счетным палочкам. Все палочки были разного цвета и разной длины, и каждая означала какое-нибудь число. Для меня эти палочки были строительным материалом: я упрямо возводила из них башню — самые длинные и тяжелые клала вниз, чем выше, тем легче и короче; а дойдя до вершины, смахивала башню ладонью и начинала заново.
Складывать и вычитать я научилась, но дроби оказались выше моего понимания. Что значит «половина» или «четверть» — я никак не могла взять в толк. В конце концов я сумела понять, о чем речь, мысленно переведя деление на язык вычитания. Как видно, чтобы овладеть сложными математическими понятиями, мне требовались еще более сложные методы.
Что касается участия в жизни класса — участвовала-то я активно, даже слишком, но все невпопад. Я беспрерывно болтала сама с собой, чем раздражала всех остальных. Люди говорили, мне просто нравится слушать собственный голос. Возможно, так оно и было. Я пела — но никогда не вместе со всеми. В хоре я просто открывала рот. И десять лет спустя я пела на задней парте на уроках математики, но на уроках музыки замолкала.
В одном классе со мной училась Шелли. Каждый год она справляла свой день рождения, и каждый год ее мать милосердно приглашала меня.
В одном из параллельных классов училась Кэтлин. Каждый год она говорила, что обязательно пригласит меня на день рождения, если кто-нибудь из ее друзей не сможет прийти и за столом появится свободное место. Каждый год я преисполнялась надеждами. И каждый год друзья Кэтлин являлись в полном составе — мне места не оставалось.
По соседству с нами жила Кей — наверное, самая популярная из моих ровесниц. Своих подруг она строила по ранжиру — говорила: «Ты — моя первая лучшая подруга, ты вторая…» Я была двадцать второй. Замыкала список тихая девочка из Югославии. Я была хорошенькой, веселой, иногда забавной, но не понимала, как играть с другими. Самое большее — я придумывала собственные игры (очень простые) или приключения и иногда позволяла другим в них участвовать, но полностью на своих условиях.
Когда мне было шесть, родился мой младший брат.
Том появился неожиданно, тем более все считали, что мать больше не сможет иметь детей. Обычно я старалась не смотреть на людей, но в глаза младенца заглядывала спокойно, не чувствуя сопротивления. Я разговаривала с братом, развлекала его фокусами, пыталась учить его ходить. Мне казалось, он на моей стороне — и, учитывая его поведение, возможно, это было не так уж далеко от истины.