На английском все было по-другому. Правильных или неправильных ответов здесь не было. От нас требовалось много читать – стихи, повести, романы; и мои многословные, но уклончивые описания того, что я поняла из прочитанного, более или менее сходили за интеллектуальный отклик, нуждающийся только в некотором прояснении, чтобы его можно было понять.
На уроках английского нам рассказывали, как то или иное впечатление создается при помощи символов. Если что-то я и умела – так это рисовать словами картины, объясняющие то, что иначе было бы просто разрозненными строчками черных букв на белой бумаге.
На уроках английского пригодилось мне и то, что я никогда не читала книги слово за слово, от начала до конца – всегда пропускала это изобилие бесполезных словечек, которые только отягощают ум и не дают понять, о чем книга на самом деле. Наша учительница не проверяла нас на знание мельчайших деталей книг – ей хотелось, чтобы мы уловили их дух.
Стихи и короткие рассказы мы читали в классе вслух, от начала до конца. Порой я не слушала, а только наблюдала за классом. Порой вслушивалась в тон читающего и старалась угадать, что он или она там понимает.
Еще на английском мы писали сочинения. Первое свое сочинение я создавала с большим энтузиазмом, как обычно, покрыв бумагу рисунками поверх слов, чтобы лучше передать свои чувства. Написать нужно было о чем-то таком, что произошло с тобой самим. Я, по наивности, рассказала о трагических событиях, предшествовавших моей первой встрече с Мэри, а поверх текста изрисовала всю страничку слезами.
– Донна, я просила каждого написать о себе, – сказала учительница.
– Ну да, – ответила я.
– А ты о ком пишешь? – спросила она.
– О себе, – уверенно ответила я.
– Почему же ты везде называешь сама себя «ты»? – спросила она. Тогда я не знала, что на это ответить.
– Это что, шутка? – продолжала она, заглядывая в мое сочинение дальше.
– Нет, – ответила я, чувствуя себя несколько уязвленной.
– А что у тебя с точками и заглавными буквами? – не отставала учительница.
– Я их везде расставила, – невинно ответила я.
– Вот именно – везде! – подтвердила она.
– Я их ставила там, где читателю нужно передохнуть, – объяснила я. Мне это казалось вполне логичным.
– Ты серьезно?! – воскликнула она.
Учительница написала на доске несколько предложений, чтобы проверить мое знание пунктуации.
– Расставь точки и заглавные буквы, – скомандовала она.
Я вышла к доске и расставила точки – примерно через каждые пять слов, там, где, по моему разумению, читателю требовалось перевести дух. А большими буквами отметила все названия вещей, потому что название – это имя, а имена пишутся с большой буквы.
– Похоже, по английскому тебе нужно будет позаниматься дополнительно, – проговорила учительница; на лице ее отражалось изумление и даже некоторый ужас.
– А вы, значит, меня больше учить не хотите? – рявкнул Уилли.
– Почему же, хочу, – ответила она.
Урока музыки я ждала с нетерпением, надеясь улучить возможность поиграть на пианино. Вся наша школьная работа очень строго контролировалась, и просто «зайти в класс и поиграть» было нереально.
Увы, пианино оказалось в отдельной запертой комнате. Нам велели выбрать себе инструменты, на которых мы хотим учиться играть. Я хотела играть на пианино – но мне ответили, что его выбрать не получится, потому что у меня дома нет инструмента, на котором я смогу практиковаться. Вообще-то, если уж на то пошло, у меня дома никаких музыкальных инструментов не было.
Всем нам сообщили, что в конце года по каждому предмету будут экзамены – платные, по восемь долларов каждый. Не нужно быть гением, чтобы сообразить: у человека, с трудом наскребающего средства на свою долю квартплаты, лишних восьми долларов нет. Я отказалась от музыки и взяла философию, хоть и понятия не имела, что это такое.
На философии я долго не задержалась. Не прошло и трех дней, как я вылетела из класса, свирепо сжимая кулаки, с самой что ни на есть зверской физиономией.
Позже учитель спросил меня, в чем дело.
– Да вы все говорите какую-то тарабарщину, я ни слова не понимаю! – ответила я.
Он попросил меня вернуться – заверил, что впредь постарается не употреблять «слишком много длинных слов» и вопросов мне задавать не будет, раз меня это так смущает. Я ответила: да ну, не вижу смысла. Он сказал: а ты все-таки попробуй. Пройдет немного времени – и все начнешь понимать. Он напомнил мне мистера Рейнольдса. Я решила дать философии еще один шанс.
Со временем я выучила немало длинных слов; а поскольку атмосфера в классе была очень свободная, «правильных» или «неправильных» ответов здесь тоже не было, то в конечном счете все оказалось не так уж страшно.
На уроках мы обсуждали то, во что верят и что думают разные люди – например, Иисус Христос. Мне было интересно послушать, во что верят другие. Чувствовалось в этом что-то от увлекательных сплетен о ближних. Когда кто-то критиковал взгляды знаменитостей, которых в классе не было, и они не могли за себя постоять – включался Уилли со своим стремлением к защите слабых и принимался спорить. Единственная проблема была в том, что, когда меня спрашивали, во что же верю я сама, Уилли совершенно терялся. Он научился отстаивать любую точку зрения, но сам не разделял ни одну. Для меня все это была просто игра в слова – впрочем, интересная и веселая. Кроме того, учитель мне симпатизировал – а я в нем обрела мистера Рейнольдса и очень этому радовалась.
Социология – это оказалось о том, как семья, образование, социальное положение влияют на человека и делают его тем, кто он есть. Что ж, Мэри – не социолог, но мыслит похоже. Так что я внимательно вслушивалась в то, что нам рассказывали, старалась все выучить и понять.
Последний год психотерапии многому меня научил в этом плане: теперь я умела анализировать и создавать системы, призванные помочь мне понять моего психотерапевта, чтобы выяснить, как стать такой же. Итак, социальное положение, образование, семья – отлично!
Первым, наиболее безличным путем подхода к ощущению «мы и они» стало для меня понятие социального положения, класса. Отчасти и Мэри научила меня смотреть на мир подобным образом: это было понятное, хоть и субъективное истолкование моего ощущения, что в «их мире» я чужая. Тайна того, что на самом деле означал «их мир» и «мой мир», чересчур меня пугала, чтобы признаться в этом даже самой себе. И я ухватилась за возможность изучить свою проблему опосредованно, изучая нечто схожее с ней, но от меня далекое.
Я во всем сверялась с Мэри. Она – из другого класса. Очевидно, именно этим объясняется то, что она в «их мире» чувствует себя своей, а я нет. Мэри не опровергает этот мой вывод – значит, так оно и есть.
Но прежде всего я жила ради психологии. Учительница психологии была сурова и придирчива – и все же я чувствовала, она испытывает некоторое уважение к моим усилиям и упорству.
Психология оказалась во многом посвящена тому, как работает то или другое. Изучение сознания оказалось сродни изучению любого другого предмета, работающего согласно определенной системе. Системы более или менее предсказуемы, они – из тех вещей, у которых есть гарантии. Такое знание я уважала.
В учебнике было много рисунков и схем, так что читать нетрудно. Были и списки длинных новых психологических слов, которые можно выучить наизусть – и все это, в конечном счете, обещало, что я смогу разобрать себя на части и собрать заново.
Оказалось, что мое собственное сознание – тоже система. Если я смогу ее понять, это будет моей защитой. Я смогу объяснить, почему я такая, как есть. Скоро я смогу выяснить, в самом ли деле я дура или сумасшедшая – и научусь все про себя объяснять не хуже воплощения разума и душевного здоровья: моего психиатра.
И все же я оставалась совсем непохожей на Мэри. Я ругалась, грубила учителям, не следила за тем, что говорю. Манеры у меня были не то что «плохие» – никаких не было. Я все понимала буквально. И еще сдавала работы на использованной бумаге.
Учительница психологии раздавала нам работы с оценками. Оценивала она всегда по содержанию, а не по оформлению. Но, перейдя к моей, объявила во всеуслышание, что вынуждена была поставить мне самую высокую оценку в классе, несмотря даже на то, что такой отвратительной бумаги никогда еще не видывала. Прежде чем писать следующую работу, я купила белую замазку для пишущей машинки и старательно выбелила весь лист. Денег у меня было немного, что верно, то верно – и все же мне не пришло в голову, что этот отбеливатель стоит дороже самой бумаги.
Учитель биологии обнаружил, что я не умею складывать и вычитать. Сбил меня с толку учитель математики в предыдущей школе, который требовал все вычисления делать на бумаге. У меня была своя система счета – и до того она отлично работала. Систему, которой от нас требовал учитель, я усвоить так и не смогла – и свою сочла тоже неправильной, поскольку, хоть она и работает, ее нельзя показать. «Общая» система мне так и не давалась, но я безуспешно пыталась использовать ее снова и снова, никогда уже не возвращаясь к собственной логике.
Учитель биологии предложил мне пользоваться калькулятором. Я не знала как. Он показал мне, как работает калькулятор. Но, когда он попросил вычислить процент от какого-то числа, я начала искать на калькуляторе кнопку «от» – не нашла и пришла в ярость. Так учитель понял, что у меня большие проблемы.
Меня отправили на дополнительные занятия по математике. Учительница там была – просто мечта! Совсем не похожая на учительницу. У нее была роскошная белокурая коса, и она напоминала мне Элизабет, девочку из специальной школы пятнадцатилетней давности, до волос которой мне все время хотелось дотянуться и их потрогать.
Она показала мне, как делать вычисления на бумаге: раз, два… и широко заулыбалась, получив решение примера.
– Здорово! – сказала я. – Как это у вас получилось! А меня научите?
Она постаралась объяснить мне, что математика – это не серия магических фокусов, а я очень постаралась ей поверить.