Они работали тогда над второй из четырех задуманных Бором статей. Участвовать в дискуссиях Крамерса и Бора новичок был еще не способен. И начальная пора его копенгагенской жизни запомнилась Оскару Клейну как пора «платоновского» ученичества, когда взрослый человек учится сложностям мира с голоса старших — без книг и конспектов.
Были монологи Бора на улицах и в домашнем кабинете на Герсонсвей в Хеллерупе. И часто Клейн не мог уловить, учит ли его Бор квантовому мышлению или ищет у него сочувствия тревогам своей мысли. Это работала педагогика доверия. Она привязывала юношей к Бору навсегда. Клейн стал вторым, кого она привязала.
Были почти ежедневные разговоры с Крамерсом за столиком студенческого кафетерия, где на обед хватало полкроны, а бумажные салфетки служили грифельной доской. На этих салфетках Крамерс учил своего сверстника «технике квантов».
— Он учил меня тому, чему сам научился у Бора, давая мне каждый раз ровно столько, сколько я мог переварить…
А переваривать надо было логически не очень съедобные квантовые плоды, что выращивали тогда копенгагенцы на полуклассическои почве атомной периферии. В зимних сумерках прорисовывался на бумажных салфетках математический аккорд для тонкой структуры водородного спектра. И выкладки Крамерса хорошо задавали относительную яркость разных линий. А стало быть, вели правдивый рассказ о вероятностях разных квантовых перескоков по верхним ступенькам энергетической лестницы в атоме водорода, где она превращалась в классический пандус.
Но однажды худой и высокий Клейн изогнулся над столиком вопросительно, и его доверчивые глаза уставились на очередную исчерченную салфетку недоверчиво. Крамерс, решившись в тот день истратить на обед целую крону, с воодушевлением растолковывал, что вероятности излучения получаются из теории верно даже для первых четырех линий серии Бальмера! Для первых четырех? Для красной, зеленой, синей и фиолетовой? Но ведь эти линии испускались вовсе не из граничной области атомов. Напротив: из их глубин — оттуда, где ступени энергетической лестницы отличались крутизной и скачки происходили невдалеке от ядра, и 'антиклассическая прерывистость не сходила на нет, а просто зияла! Получалось, что идея Бора работала там, где логически не имела никаких прав на успех.
Что должен был подумать новичок?
Позднее ко многим крылатым выражениям Зоммерфельда прибавились слова о «волшебной палочке Принципа соответствия Бора». В зимний денек 19-го года молодой Оскар Клейн увидел в копенгагенском кафетерии один из первых ее взмахов.
Не без робости он представил себе, что и ему, не такому сильному, как голландец, тоже придется со временем ассистировать Бору. А начаться этому предстояло совсем скоро.
Была первая послевоенная весна и опустевшая рабочая комнатка в Политехническом на Сольвгеде. Бор и —Крамерс уехали в Голландию. Старший сопровождал младшего на защиту диссертации. И не испытывал ни малейших опасений за исход этой процедуры: редко кто стоял на земле так прочно, как двадцатипятилетний Крамерс (ноги расставлены широко и ладно).
Опасение Бору внушало другое… Так сошлось, что крамерсовская защита совпала с апрельским съездом голландских естествоиспытателей и врачей. Его попросили выступить с обзорным сообщением. И невольно получилось, что программа Принципа соответствия тоже проходила в Лейдене защиту: довольно того, что в зале сидел незыблемо классический Лоренц.
Но ничего не произошло. Его, Бора, выслушали с молчаливым вниманием. Вероятно, нелегко усваивалось сказанное им. Однажды он заметил в оправдание трудного стиля глубокого теоретика Джошуа У. Гиббса:
«Когда человек в совершенстве овладевает предметом, он начинает писать так, что едва пи кто-нибудь другой сможет его понять».
Это было прямо противоположно общепринятому убеждению, но точно отражало выстраданный опыт Бора. Может быть, Лоренц воспринял Принцип соответствия как объявление перемирия между квантовой теорией и классической механикой? Нельзя было бы понять происходящее более опрометчиво. Но, кажется, так оно и случилось. Новое оружие датчанина показалось скорее белым флагом, чем оружием: квантовая теория атома словно бы сдавалась на милость классических методов. И потому никто на Бора в Лейдене не напал.
А сам он сознавал, что мира с классикой даже Принцип соответствия не принесет. Старинный девиз классической механики «Природа никогда не делает скачков!» все равно придется забыть. Квантовые скачки не перестанут быть внутриатомной реальностью. И глубинного потрясения самих основ физического миропонимания избежать не удастся.
А когда придет буря, все припомнят: да ведь она зрела исподволь, и Принцип соответствия, как барометр, постоянно ее предвещал. Все припомнят: была на шкале этого барометра предостерегающая отметка — ВЕРОЯТНОСТЬ, но только ничего смущающего за этим словом сначала никто не почувствовал. Разумеется, надо было выяснять вероятности разных квантовых скачков: к ним сводилась деятельная жизнь атома. Скрытая и непонятная. Однако слово-то было хорошо знакомо по старой статистической физике Клаузиуса Максвелла, Больцмана, Гиббса. И ничуть не страшило. Равно как и другое слово, за ним стоявшее: СЛУЧАЙ. Что тут могло быть нового для физика?
Но Бор знал, что тут будет новое. Отлично знал, хотя и не ведал еще до конца, к чему все клонится. В первой же статье о Принципе соответствия он уже затуманил ясное понятие ВЕРОЯТНОСТИ неясным прилагательным: СПОНТАННАЯ…
Спонтанная вероятность — так, стало быть, внутренне присущая квантовым скачкам? Заложенная в самой их природе? Выражающая чистую случайность — без всяких причинных подоплек? С ТАКОЙ случайностью и ТАКОЙ вероятностью физических событий естествознание никогда еще не имело дела.
Эйнштейн этого определения не вводил. Ни в одной из своих двух статей 16-17-го годов, где впервые речь зашла о вероятностях квантовых событий, он о спонтанности не заговорил. И не мог заговорить! Для этого ему нужно было бы изменить своей философии.
В сущности, вот когда возникла длившаяся потом десятилетиями его драматическая дискуссия с Бором. Да, уже в конце статьи 17-го года он прямо выразил сожаление, что вместе с вероятностями в мир внутриатомных событий проникает случай и этому случаю предоставляются слишком большие права в делах природы. Он сразу объявил это недостатком своей собственной теории. И понадеялся на будущее избавление от него. Уже тогда он готов был произнести свою философическую шутку: «Я не верю, что господь бог играет в кости!» Но как непредсказуема драма идей: то, что ему мнилось слабостью его теории, породило силу, против которой он сам уже ничего не мог поделать!.. А термин спонтанное излучение (и, следовательно, «спонтанная вероятность») приписали Эйнштейну переводчики его статей: облегчая себе задачу, а читателям чтение, они ввели в старые тексты только со временем устоявшееся выражение. Принадлежало оно Бору.
…Размышлять об этих вещах было трудно. Тут где-то кончалась физика. И начиналась непроглядная философская тьма. И единственное, что светилось в этой тьме неведения, были спектральные линии: только они своей яркостью давали свидетельские показания в пользу идеи спонтанной вероятности квантовых скачков. И Бору хотелось слушать их показания. Молча. Терпеливо обдумывая услышанное.
Был в весеннем Лейдене час, когда участникам съезда голландских естественников демонстрировали на экскурсии в физической лаборатории микрофотометр Молля — высокочувствительный прибор для измерения интенсивности спектральных линий. Бор смотрел во все глаза.
И острота его молчаливого интереса к этому прибору удивила хозяев: обычно несвойственная теоретикам, она показалась непонятной.
Экскурсия продолжалась. Внезапно кто-то хватился Бора — пустились на поиски. Его обнаружили в безлюдной комнате по соседству. Он шагал от стены к стене (в клетке своих мыслей). Потом визитеры задавали вопросы. Бор негромко спросил: «Сколько стоит этот прибор?» (Надежда на сходную цену была в его голосе.) И более ни о чем не осведомился. Все подумали, что вопрос задавал директор строящейся лаборатории, стесненный в средствах. А вопрос задавал еще и теоретик, стесненный философскими трудностями.
Но один лейденец это понял бы наверняка, присутствуй он тогда на экскурсии: Пауль Эренфест.
Они познакомились па защите Крамерса, их общего ученика. И с первого рукопожатия, когда Бор, улыбаясь, представился — «Бор», а Эренфест, улыбаясь, представился — «Эренфест», и оба, высокий и маленький, всмотрелись друг в друга, сопоставляя впечатление с ожиданием, и оба одновременно подумали, что, в сущности, они издавна знакомы, — с того первого рукопожатия взаимное доверие связало их на всю остальную жизнь.
Вечером Бор уже был домашним гостем Эренфеста; ребячески общался с его детьми, скучая по собственным малышам — Кристиану и Хансу; слушал музыкальный дуэт Эренфеста с Крамерсом — рояль и виолончель — и в несчетный раз убеждался, что музыка по причине своей бессловесности прекраснейшее отдохновение для ума, переполненного словами; наблюдал, как никого в этом доме — ни веселого хозяина, ни его приветливой жены, ни славных ребят — не коснулась послевоенная удрученность скудостью жизни.
А у Эренфестов эта скудость была вся на виду. В просторном доме недоставало подобающей обстановки. Единственные часы висели в столовой на гвоздике, и это были карманные часы профессора. Стены без обоев. Окна без гардин. Меж тем прекрасный особняк был приобретен за немалые деньги. И надолго: положение Эренфеста, приглашенного на роль преемника Лоренца, обещало быть прочным. Джеймс Франк, не раз гостивший у Эренфестов и озадаченный виденным, рассказывал историкам, в чем тут было дело: на судьбе австрийского теоретика и его русской жены, осевших еще перед войной на голландской земле, неожиданно отозвалась революция в России. Слывшая хорошим математиком, Татьяна Афанасьева-Эренфест, киевлянка из преуспевающей семьи, разом лишилась прежде не иссякавшего источника средств. И дом без обстановки только продолжал напоминать об этом. Но оттого-то, что удар нанесла История с большой буквы, никто в доме не горевал об утраченном. Скорее напротив. Джеймс Франк уверял: