— Эх, Федор Петрович, добрый ты человек! — отозвался клейменый. — Повстречай я тебя раньше, я, может, и жил бы по-другому.
Он шел дальше. Захария его книжечку принял со словами, что от чрева матери имел расположение к душеспасительному чтению. Теперь же странствует не по своей воле, хотя плоть изнемогла и просит покоя. Бывал в пустынях, монастырях и лаврах, испытал тюремное заточение, а сейчас следует к вечному покою, унося с собой великие и страшные тайны. И молодой человек в кандалах, несчастный убийца, только что униженный господином Шульцем и господином в темно-синем мундире, принял книжку Федора Петровича и со слезами благодарил его за избавление, как он выразился, от нравственной пытки.
— Поцелуйте меня, голубчик Саша, — молвил Федор Петрович. — Терпите и верьте.
Сидя в седле, уже и штабс-капитан стал выражать неудовольствие затянувшейся процедурой и покрикивал молодым крепким голосом:
— Господин доктор! Ведь это черт знает что! Или вы забыли, что нам до Богородска сорок верст?!
В это время ворота Рогожского полуэтапа распахнулись и во двор въехала лакированная коляска с молодцеватым кучером и двумя гладкими сильными каурыми кобылами, при виде которых штабс-капитан не смог сдержать вздоха зависти. Из коляски вышел молодой человек в светлом сюртуке, суженных книзу брюках и пластроне, заколотом булавкой с ярко вспыхивающим в солнечных лучах крупным камнем. В одной руке у него была трость, в другой — широкополая шляпа, которой он время от времени обмахивал разгоряченное лицо. Взглянув на него, старый служака поручик Коцари неодобрительно покачал головой и прошептал: «И этого фанфаронишку на нашу голову…» Это был всем известный порученец гражданского губернатора, коллежский асессор Павел Александрович Разуваев, несмотря на возраст и небольшой чин, имевший уже в петлице Святого Владимира, правда всего лишь четвертой степени, и отменно усвоивший себе пренеприятнейшую манеру с начальством держаться подобострастно, с теми, кто вровень, — весьма учтиво, но вместе с тем как бы чуть свысока, а кто чуть пониже — совершенным Наполеоном. Кто ты — словно бы говорило при этом его ухоженное, можно даже сказать, красивое лицо с темными глазами, опушенными длинными ресницами и брезгливой складкой рта — и кто я. Среди разнообразных слухов, сопутствовавших его на диво успешной карьере, заслуживало внимание особенное ему покровительство бездетного графа Н., привязавшегося к молодому человеку и будто бы даже уже отписавшему господину Разуваеву две трети своего огромного состояния. Так или иначе, но, прибыв на Рогожский полуэтап, он сразу же взял обличительный тон, объявив поручику Коцари и штабс-капитану, что этак можно собираться на пикник или в последний путь, однако вовсе не в этап.
— Как прикажете понимать? — говорил он, и складка его рта, лицо и даже шляпа выражали бесконечное презрение. — Мне поручено доложить, что партия уже в пути, но вместо этого я наблюдаю, господа, какую-то анархию! Все спустя рукава, — он обмахнул лицо шляпой, — все по-нашему, по-русски, то есть без точности, исполнительности и ответственности! А! — увидел он Гааза, который говорил о чем-то с пожилой женщиной-ссыльной. — Теперь ясно. И вы не в состоянии унять старого болтуна?
— Господин Разуваев! — попытался остановить его поручик Коцари, но напрасно.
— Вы, господин поручик, лучше бы не бакенбарды свои холили, а за порядком следили, — хладнокровно и оскорбительно отвечал ему Павел Александрович.
Коцари открыл было рот, чтобы произнести громовое: «Я вас вызываю!» — но так и закрыл, этого слова не произнесши. Куда, на какую дуэль вызовет он этого фанфаронишку? Упущение по службе налицо, а про бакенбарды… Он огладил рукой густые черные бакенбарды, которыми, надо признать, весьма гордился, почитая их свидетельством своей мужественности, вспомнил о верной супруге своей Клавдии Петровне, поджидавшей его со службы с накрытым столом, на котором всегда что-то источало необыкновенно вкусные запахи, о детках, самому младшему из которых всего четыре годика и он носится по дому с деревянной сабелькой, мечтая поскорее вырасти и стать как папенька, о старших, трех мальчиках и Лизаньке, девушке уже на выданье, и горько вздохнул. Какая дуэль! Иное дело, согласно присяге, пасть на поле брани, защищая Отечество. Такой смерти государь не забудет. А на дуэли влепит ему это франтик между глаз кусочек свинца — и Клавдия Петровна завоет, упав на хладное тело любимого супруга, — на кого-де он их оставил? Холодок пробежал по спине Константина Дмитриевича. В жаркий день ему стало вдруг зябко, и он передернул плечами. А в самом-то деле — на что ей жить, поднимать мальчиков и выдавать Лизаньку? Он глянул на шеренгу арестантов. Вот они перед ним — люди в неволе. А он чем лучше? Закабален дальше некуда. А этого бы засранца не на дуэль, а по гладкой мордочке, по мордочке ухоженной да по губкам брезгливым… Кулаки сжимались — да что проку?
Павел Александрович, надев шляпу и помахивая тростью, решительно направился к Федору Петровичу, почти сразу же чрезвычайно неприятным голосом принявшись кричать:
— Ваши пустые разговоры задерживают этап! Вы, сударь, совершенно забыли о дисциплине!
— Чучело! — довольно громко послышалось из шеренги арестантов.
А затем вслед господину Разуваеву прозвучало словцо, малоприятное само по себе и совсем уничижительное по своему второму смыслу:
— Гнус![88]
То ли Павел Александрович сделал вид, что не слышал, то ли уши у него, как у красной девицы, заткнуты были золотом, то ли он решил отложить розыск, в глубине души поклявшись примерно наказать преступников, нанесших ему оскорбление словом, но только трость его с силой стукнула о выбитую арестантскими ногами землю полуэтапа, губы скривились, и он резко сказал доктору:
— Пора кончать, сударь. У нас в России есть пословица: семеро одного не ждут. А вас уже давно ожидает весь этап и конвойная команда. Вы, позвольте заметить, превратились в какое-то бревно, в первую помеху на пути, где все рассчитано с точностью… — он, верно, хотел сказать «до минуты», но даже в яростном своем раже сумел все-таки сообразить, что в России минута никем и никогда не считалась за время, и выпалил: — до часа. Вам надлежит… — и он несколько раз брезгливо повел кистью правой руки, — удалиться!
Обернувшись, Федор Петрович с изумлением осмотрел господина Разуваева — от шляпы до ботинок с широкими мысами — и снова повернулся к женщине, о чем-то его горячо просившей.
— Не волнуйся, голубушка. Поедешь в телеге.
— Господин Гааз!! — уже вне себя выкрикнул Павел Александрович Разуваев. — Как представитель гражданского губернатора я вас отстраняю!
Теперь Федор Петрович, повернувшись, довольно долго и молча смотрел прямо в глаза господина Разуваева, после чего внушительно и тихо промолвил:
— Милостивый государь, в виду стольких несчастных потрудитесь вести себя пристойно. Вы изволили заметить, что семеро одного не ждут. В данном случае уместней, однако, вспомнить Евангелие.
— Мы не в церкви! — Павел Александрович стукнул тростью так, что она треснула и надломилась.
Господин Разуваев с яростью отшвырнул ее прочь, как раз угодив в гнедую кобылу штабс-капитана. Она вздрогнула и двинулась с места, но тут же встала, прислушавшись к молодому крепкому голосу своего хозяина, на чем свет выбранившего свою службу, свою кобылу и свое несчастье… Тут он наклонился к уху лошади и признался ей, что его трясет от всяких parvenu.[89]
— Церковь везде, где признают Бога, чтут Его и помнят слова Его: будьте милосерды, как и Отец ваш милосерд, — будто ничего не замечая, ровным голосом произнес Федор Петрович.
— Ко всем чертям вы и ваше милосердие! — совсем уже вышел из себя господин Разуваев. — Штабс-капитан, командуйте отправление!
— Господин штабс-капитан! — возвысил голос Гааз. — Эта женщина, — он взял ее за руку и вывел из строя, — еще нездорова. Идти пешком она не может. Прошу вас определить ей место в телеге.
— Да пусть ее, — кивнул штабс-капитан. — Вон в ту, где беременная и две кормящих…
— Па-азвольте, штабс-капитан! Эт-то что за самоуправство?! Выживший из ума старик, — теперь Павел Александрович не стеснялся в выражениях, — устанавливает на этапе свои порядки?! Этой бабе как предписано следовать? Нет, вы доложите, она по спискам как должна следовать: в пешем строю или в телеге?
— Ну в пешем. — Штабс-капитан смотрел, как прядет ушами его гнедая, и думал, насколько лошади благородней людей.
— Так пусть и следует, как предписано! И вам, как командиру конвойной команды, вменено соблюдать порядок, а не закрывать глаза на его нарушения! Отправляйтесь немедленно! Вы и так заработали хорошенькую от меня реляцию его высокопревосходительству. Глядите, как бы не было хуже.
Виновато взглянув на доктора, штабс-капитан поднял руку.
— Построиться по трое! Конвойные… по местам!
— Ваше благородие… господин доктор… Федор Петрович! — жалко вскрикнула ссыльная, которую Гааз обнадежил, что она отправится на телеге. — Ей-богу, — прорыдала она, — я шагу шагнуть не могу!
— Пойдет как миленькая, — буркнул господин Разуваев, подбирая с земли свою трость и с сожалением оглядывая ее. — Английская, между прочим. Как это я ее так? Жаль.
— Ежели вы, сударь, — медленно произнес Гааз, стараясь унять дрожь подбородка и чувствуя, что над правой ключицей у него уже полыхает огонь, — осведомлены о порядках в пересыльных замках и на этапах, то должны знать, что я, как врач, отвечаю за здоровье заключенных.
— И что?! — вертя в руках надломленную трость, брезгливо кривил рот господин Разуваев.
— А то, что эта женщина не может идти пешей и поедет в телеге.
Федор Петрович говорил как бы из последних сил, чувствуя, что у него плывет в глазах, отчего господин Разуваев прихотливо меняет очертания, то становясь маленьким мальчиком с большой головой, то высоченного роста господином, перед которым доктор с несвойственным ему страхом ощущал себя маленькой букашкой, то вообще истаивал в лучах сильного солнца и превращался в колеблющийся силуэт. Иногда очень ярко вспыхивал камень в булавке, которой заколот был галстук господина Разуваева, и Федор Петрович принужден был заслонять глаза рукой.