Нина Горланова в Журнальном зале 1995-2000 — страница 55 из 65

Старик-собаковод стал закругляться в своих сетованиях:

– Дети милы, пока малы, а когда вырастает.., – он, кажется, тут обнял свою собаку, и та засопела. – Вот ребенок, который не вырастает, кхе, кхе-кхе.

И вдруг вступила Лабинская:

– Слушай, ты! Дуру гонишь? Ребенок, который не вырастает! Со-бач-ник.

– Ты остограмилась и спи, – миролюбиво ответил снизу водитель машины.

Два дома не спали.

– Ты мне подавал, а? Подавал? Остогра-а-милась. Не у одного тебя дети, понял? У меня, может, тоже в тюрьме сидят, понял!

– Как же так, – ответил водитель, – ты бы их на завод, в коллектив, построже...

– Да-да, – поддакнул глуховатый собачник, – машина любит смазку, а баба – ласку.

Лабинская переключилась с детей на “ласку”:

– Ласку? Да у тебя же всегда на полшестого, ты свою-то жену не можешь, куда тебе. ..

Два дома не спали. Наконец кто-то из оставшихся в настоящих мужчинах попытался остановить все это:

– Слушайте: может, хватит, а? На работу людям.

– Замолчи! – ответила ему Лабинская. – Ты тоже ничего не можешь, вот и не хочешь слушать.

Автомобилист-водитель и собаковод успели исчезнуть со двора, а Лабинская все еще не могла остановиться. И сунься ее успокаивать – услышишь лишь то, что ты ничего не мог, не можешь и уже не сможешь. Один мужской голос – правда – предложил облить Лабинскую из брандспойта, но, видимо, ни у кого такового не нашлось. Скульптор Женя при этом ворочался на раскладушке, проклиная кооперативный дом, в котором недавно дали было тепло, но от этого полопались все обои. Теперь жди, когда заново отделают комнаты. Женя слушал перебранку Лабинской с мужиками и думал, что сейчас все кончится – перешумят, и только. Однако конца не предвиделось. И тут Рита Сивуха постучала.

– Женя, может, успокоим ее?

Он натянул спортивные штаны. Рита уже вызвала Лабинскую в коридор.

– Я вас прошу прекратить, – начал Женя.

– Ты просишь! Да ты тоже от жены сбежал – а почему? Вы все нынче одина-но-но!..

В этот миг кулак Жени заткнул фонтан.

Немного помедлив, словно раздумывая, падать или нет, Лабинская свалилась набок возле своей двери. Рита и Женя ушли на кухню и закурили. И тут послышалось жалобное скуление.

– Это Муза! Муза, – догадался Женя и побежал к себе. Рита за ним. Муза окотилась в голове Гоголя, который благосклонно терпел копошенье живых существ, и лихо сдвинутая половина черепа отныне делала голову похожей на кошкин дом со съемной крышей. Птичий нос Николая Васильевича уткнулся в щель на полу и таким образом давал опору круглой голове. Женя подумал, что нужно позвать Потоцкого написать “Быт скульптора”, но кто тому заплатит за окотившуюся Музу, столь не похожую на сталевара, а уж голова Гоголя вообще не имеет отношения к доменной печи. Вдруг Женя начал рассказывать Рите, что “Мертвые души” Гоголь писал в Риме, хорошо ему было в Риме: солнце, макароны, бедрастые итальянские мадонны, скульптурные римские портреты чего только стоят (в основном крупные погрудные бюсты, сознательно многозначные, но впрочем, все они давно растащены по разным музеям мира, как образ самого Николая Васильевича в умах исследователей двадцатого века).

– Одни исследуют его юмор, другие – фантастику, третьи – религиозность. А все это было в одном человеке! Из Рима, из солнечно-прекрасного далека, ему Россия привиделась птицей, а мне в этой коммунальной квартире не летается...

Рита смотрела на портреты Гоголя, развешанные по стенам, и думала о том, что зря не купила настенный календарь 1984 года с портретом Гоголя, потом ее резанули в Жениных речах “бедрастые мадонны”, и ревность к Мадонне поднялась горячей волной к лицу. Рита деланно зевнула и спешно распрощалась...

Да, Мадонна была крепкий орешек во всех отношениях, и в ситуации обострившейся борьбы с Лабинской это стало совершенно ясно. Она вдруг избрала нейтральную позицию.

– Лабинская-то судиться будет, – сказала Мадонна, зайдя к Жене на другой день.

Женя посмотрел на нее взглядом: “я-бы-не-прочь-да-ты-ломаешься”, потом поработал немного над “женщиной рожающей” (из пластилина пока). Мадонна вышла. Через шесть минут творческого труда (лицо роженицы должно быть в крике) он вдруг вспомнил, что ему сказала Мадонна, и выбежал покурить на кухню, где к нему тотчас вышла Рита Сивуха. Тоже покурить. В последнее время на нее напал такой кур – муж канул в командировку, как в пропасть. И она посмотрела на Женю взглядом: “нет-мне-утешенья”.

– Лабинская судиться хочет. Можно подумать, будто мы избили ее до полусмерти, – сказал Женя и отбил ее взгляд своим взглядом. “И почему я такой опасный”, – сокрушился он и заторопился к труду, поводя плечами, увидев которые, Поликлет в ярости бы изорвал свою забрызганную мраморной кроткой хламиду и, прежде чем с проклятьями забросить свои инструменты скульптора, подошел бы к своему Дорифору – прекрасному, спокойношествующему, и одним движением сокрушил бы его, плюнув на обломки.

Рита прибежала ко мне и сказала, что Лабинская всех засудит, уже нашла лжесвидетелей, которые, конечно, за бутылку всё, что хочешь, скажут, тем более, что она “сняла побои” у медэксперта. Успела.

– Так вы что: в самом деле ее избили? – спросила я.

– У нее тяжелые внутренние повреждения. У вас нет хорошего юриста – проконсультироваться? А девочкам вашим я школьные формы уж точно куплю, уценка вот-вот, Гена вернется из командировки, они – его знакомые – все хорошее себе уценяют, мы только так и живем, платья, которое за семьдесят, за десятку...

Муж мой простонал:

– Ну, нельзя же так, нельзя, ведь избиение – это взаимодействие, а всякое взаимодействие ведет к уподоблению.

– С волками жить – по-волчьи бить, – отмахнулась Рита. – Насчет внутренних повреждений – это я сболтнула, что мы – звери, что ли? Но так уж занесет иногда – вот и соврешь во вред себе. Но свидетелей-то никаких не было.

– Взаимодействие ведет к уподоблению, – повторил муж и лег на диван спиной к нам.

– Но ведь жизни нет, нет жизни, – загорячилась Рита, обращаясь к головной части мужа, – она рыбьи головы носила из столовой и специально, специально гноила их по месяцам на площадке, на лестничной, чтобы нас в подъезде всех полоскало. А вчера, вчера-то два дома не спали. Мы с Мадонной только юмором и спасаемся...

– Острят вообще не от хорошей жизни, – сказала я.

– Может, Лабинская эта в жизни ничего хорошего не видела. Вы бы попробовали по-хорошему, – сокрушенно продолжал бормотать свое муж.

– Мы пробовали – после этого она почту из ящика стала выбрасывать, – объяснила Рита. – И вот двух мужиков нашла в свидетели. Я говорю: лжесвидетели, а она свое: раз вы меня избили, значит они взаправду свидетели.

Такая уж она была – без формальностей. За правду и все. Да еще, оказывается, с философией: мол, ладно, я пьяница, это допустим, но вы-то не пьяницы, с вас другой спрос, а вы как себя ведете, а?

Женя даже работу свою забросил.

А Мадонна стойко держала свой нейтралитет: упорно твердила, что на суд не пойдет, и все. А могла бы много порассказать, хотя бы про ту же утку, ведь Мадонну мутило полночи. А все из-за Лабинской, которая положила сверток на стол в кухне и забыла про него, потому что она вообще старается не закусывать, когда пьет, – так сильнее действует. Но рано или поздно голод берет свое, и вот глубокой ночью Лабинская вспомнила про сверток. Тут нужно сказать, что завернутая утка в теплой кухне – это одно, а развернутая – совсем другое. Она в ту же минуту провоняла квартиру, и всем стали сниться сырые окопы первой мировой войны, газ, который пущен противником, и тут же холодные подобия людей. Во сне жители 32 квартиры стали искать на ощупь свои противогазы возле кроватей и просыпаться. Когда Рита выскочила на кухню, Мадонна уже травила в туалете. Рита схватила кастрюлю с варящейся уткой и вынесла ее на балкон, но Мадонна еще долго не могла прийти в себя, а теперь не хочет в суд идти.

Опять приходила к нам Рита, опять мой муж говорил, что нужно по-доброму, худой мир лучше хорошей ссоры, и наконец вызвали Лабинскую на переговоры. Я стала говорить, что в жизни всякое бывает, утюг и тот перегорает, а человек тем более, нужно жить мирно, праздновать вместе дни рождения, в том числе – близящийся день рождения Лабинской. Как-то быстро она согласилась; словно только того и ждала. Рита сразу вспомнила, что у нее в холодильнике есть початая водка. Нужно бы отметить примирение, да водка эта давно стоит... Лабинская ее успокоила: мол, она еще не видала человека, который видал бы видел пропавшую водку (прокисшую или с плесенью). И Женя вспомнил, что у него есть банка “помидорусов”, – разливается моцартом о необходимости сделать бюст Лабинской.

– Бюст да бюст... он скажет такое, ну все прямо угореют тут! Вот когда я до операции... Может, после этого и жизнь моя сломана, но я делаю что – я делаю вид, что не было ничего, и меня еще больше любят, да-а...

Женя не знал, сильно ли гуляла Лабинская до операции и не мог решать: операция ли случилась от такой судьбы или судьба – от операции. Он вообще с трудом пил водку – предпочитал всегда сухое, но выбора не было, и налитая водка должна как-то в организм попасть. Он глотал и, словно математик, старался придать водке такое ускорение... она пролетала по касательной мимо языка, его вкусовых сосочков, под точно рассчитанным углом поворачивая и с клокотом падая в пищевое горло. Закусывал Женя с удовольствием, то есть уже с помощью вкусовых сосочков. А закусив, он понял, что Лабинская не так уж страшна внешне, похожа на очеловеченную курицу... можно сказать,что в керамике, способной передать бугристую поверхность кожи, голова ее и эти мешки под глазами... раскрасить в стиле скульптурных портретов Боспорского царства...

– ... слуш... он: бюст, бюст. Мой бюст ему нра...

– Водка кончилась.

Лабинская даже протрезвела сразу – так хорошо сидели и вот.

– Давайте сходим за вином, – предложил Женя Мадонне, когда Рита вышла на кухню посмотреть чайник.