Нина Горланова в Журнальном зале 2001-2003 — страница 16 из 92

Нюра так бурно исповедовалась, рыдая и заходясь словами, что отец Николай даже испугался: не умрет ли здесь она?

— Эпитимью наложить, что ли? — как-то безотносительно к Нюре спросил отец Николай, весело глядя вверх (так, бывает, веселый сын спрашивает веселого отца о чем-нибудь, и Нюра вдруг подумала: да, не все же время Отец строгий, бывает и другой).

— Конечно, батюшка, наложите!

— Ну три дня на хлебе и воде выдержишь? И неделю читай Покаянный канон!

Три дня на хлебе и воде — это она легко выдержала, а с Покаянным каноном один раз осеклась: не рассчитала время (когда еще есть силы, но в голове уже нет кручения забот). Но отец Николай в следующее воскресенье отпустил ей грехи. Нюра причастилась. А поскольку водила ее в храм наша младшая дочь, то она еще подсказала заказать сорокоуст во здравие за рабу Божью Анну. И Нюра снова стала прежней. Теперь любой свой выход из дому она воспринимала как подарок судьбы, как радость.

Однажды у нас она познакомилась с молодым поэтом.

Где-то там, где распределяют поэтов, произошла ошибка, и к нашей семье их приписали очень много: Матвея Заволжского, Фрола Бертеньева, Егора Хомутяна, Максима Лебядыню... Поэтессы почему-то не прививались, отсыхали. Как говорил самодовольно сын: не выдерживали страшной радиации мужского начала.

Всех их Нюра отлично знала. Но вот появился новый: красавец, умница, талант — в общем, подлец! Каша во рту аристократическая, как у известного телеведущего... Нюре он понравился, и очень!

Однако вскоре их подкараулил Кирилл, загородил дорогу и заявил Левандовскому: мол, так и так, парень, ты хотя бы знаешь, что она была со мной за деньги?!

Поэт помолчал и сказал так:

— Мужчины так себя не ведут. Или вы не мужчина?

Тут Кирилл исчез навсегда, а Нюра стала звать Левандовского по имени: Александр. Хотя до этого имя ей не очень... сами понимаете! Но уже через месяц она у нас говорила:

— Ай да Сашка, ай да сукин сын, халявщик такой, межпостельный перелетчик! Каждый вечер ужинает, так это ладно, слопал “треску” Кирилла... Я ее видеть не могу! Но он при этом воркует, что я его ангел, его Муза. Думала: Пушкин — не то, а этот еще хуже Пушкина!

Потом Нюра спохватывалась: он не виноват, его мама из психосоматики не вылазит, у него наследственность. Я ведь не виновата, что такая... горячая. Тоже папенька во мне сидит...

Но вскоре мама поэта вышла из больницы, и им стало негде встречаться. Нюра пошла к отцу Николаю:

— Может, мне в монастырь уйти? Отец Николай?

— Замуж тебе надо!

Нюра шла и думала: замуж... А кто предложит руку и сердце? Кстати, почему просят руку и сердце, хотя имеют в виду совсем другие органы?

И тут... приезжает мамочка Нюры! Из Германии. Оказалось, бабушка родила ее от соликамского немца Майера, и вот, пожалуйста, она уже зовет ехать всех туда, в Ганновер! Нюра взмолилась:

— Зачем?!

— Ты что, всю жизнь в этой грязи хочешь прожить, Нюра?! Посмотри: грязь такая неопрятная, вот-вот заматерится... Грязь тебя здесь держит?

— Ну почему?.. Я здесь все люблю.

— Нюра! Не надо. Кого ты любишь?

— Пушкина...

— Пушкина она любит! Пушкин, он и в Ганновере Пушкин.

— Нюра хоть и афро, но россиянка! — гордо и звонко заявила бабушка.— Чего ты к ней пристаешь? Мы с нею остаемся на пермской это... почве.

— Да-да, еще на улицу Пушкина переехать, а с нее сразу на улицу Революции (там в Перми дурдом).

Мать Нюры еще с неделю покричала, все больше и больше тормозя (потому что между словами мысленно произносила некоторые матерные слова). И уехала назад. Даже денег не оставила. Но зато рядом с домом Нюры (и нашим) открылся магазин комиссионный, там почти все книги по три рубля. Нюра зашла и впервые в жизни купила томик Александра Сергеича.

г. Пермь



* * *

Журнальный зал | Знамя, 2002 N6 | Нина Горланова

Незабудковые, малиновые, желтые… Разноцветные стекла составили гору. Когда-то здесь был завод. Сейчас стекольная гора — наша отрада. Мир сквозь желтое стекло — солнечный, синее — пасмурный. Черное — ночь, красное — война… Раз! Снова солнце. Зеленое стекло словно переносит тебя в лес. Кажется, что мировые ритмы меняются по твоей воле, что стекла могут все:

Солнце.

Ночь.

Пасмурно.

Лес.

Солнце опять! И это за три секунды. А есть еще такой цвет — золотисто-коричневый, сквозь него серые домики становятся сказочными: вот-вот из одного выйдет если не волшебник, то хотя бы помощник волшебника.

— Кукла, ты чего?! — кричит Витька Прибылев.

Кукла — это я. От неожиданного окрика кувырком падаю вниз. Нельзя так сильно задумываться, надо быть как все. Но трудно. Я — новенькая. Наша семья только что приехала в Сарс. Мне шесть лет, но я ростом с четырехлетнего ребенка. Пошла в школу — портфель по земле волочился. Теплым сентябрьским днем после уроков мы зашли на стекольную гору, и вот уже от падения платье — белое с квадратами (сейчас бы я сказала: под Лисицкого) — запачкано землей. Но мама обещала купить форму, если я буду хорошо учиться.

Витька догнал и спросил: “Кукла, что с тобой?”.

Как объяснить ему то щемящее чувство внутри меня, что мир не так прекрасен сам по себе, без цветных стекол! Другие-то находят радости. Значит, зрение не в глазах, а внутри нас — в мозгу! И я должна изнутри научиться смотреть — так, чтобы полюбить Сарс.

Деревня, из которой мы приехали, была небольшая, но такие поля ржи, пшеницы, гречихи, льна простирались вокруг! До горизонта. Лен цвел голубым, гречиха — розовым. А в Сарсу мне приходится добирать разноцветность мира через стекольную гору. Зато какой этот волшебный цвет старого золота!

Я родилась, страшно сказать, в 1947 году. В крестьянской семье. Фамилия отца — Горланов, — возможно, не его, а просто такую дали в детдоме за громкий голос (мама не раз выговаривала ему: “Бригадир, ты как крикнешь, так у кормящих матерей молоко присыхает”, — речь о временах, когда матерям не давали отпуск по уходу за детьми). Отец оказался в детдоме, потому что семью его раскулачили или разорили. Возможно, было поместье. Он помнит озеро, помнит, как мать умерла в одночасье от горя этого. Его сдали в детдом — двухлетнего. Я думаю: хотели спасти от Сибири. Долгие годы папа пытался что-то выяснить, но не удалось практически ничего. Когда ему было двенадцать лет, его усыновили супруги Горшковы, но характер уже к тому времени сложился (суровый). От матери мне достались общительность и любовь ко всему миру, от отца — затаенная нелюбовь к советской несвободе.

Неродные бабушка и дедушка Горшковы так любили меня! Но время-то было послевоенное, голодное, и вот решение: “Минку — в детский сад!” (дедушка Сергей не мог выговорить мое имя). В первый же день я сбежала оттуда в поле ржи, которое до горизонта. Ну что — в колхозе никто не работал до вечера. Искали. Хорошо, что рожь не пришлось скосить раньше времени — бабушка Анна нашла меня (спящей — по струйке пара в холодном воздухе). Мне было три года, и я уже умела читать (в больнице, где я лежала с желтухой, девочки-школьницы научили меня).

Первое воспоминание такое: мы угорели, и бабушка пытается отвлечь меня от дурноты… юмором. Она якобы хлебает ложкой дым, а я сквозь слезы хохочу, понимая, что выхлебать его нельзя. Божий мир так устроен, что мы понимаем юмор прежде, чем научаемся говорить. Тогда мне не было и года. Фрейд бы сказал, что это повлияло на мою личность: у меня часто смех сквозь слезы…

День смерти Сталина был одним из самых невероятных в моем детстве! Проходил какой-то митинг, ничего этого не помню (кроме портретов вождей: Ленин и Сталин в полный рост). Главное: отец взял меня на плечи! Раз в жизни… Без ума от счастья я не знала, за что держаться там, наверху. Сначала старалась руками — за воздух: вот я здесь — на папиных плечах, смотрите все! И чуть не упала. В порядке эксперимента схватилась за лоб отца — ладонями. Но вдруг ему неудобно так? У меня страх все время был — как крикнет!.. Чувствую: счастье ускользает от моих терзаний. Наконец я придумала держаться где-то за ушами его… Чего я раньше завидовала всем? Не такое уж блаженство — кататься на отцовских плечах. Тем не менее запомнила на всю жизнь: я высоко, как все дети. Хотелось быть как все. Так в день смерти Сталина побывала я на отцовских плечах.

Видимо, из-за малого роста меня выбирали на роль “оратора”— от имени пионеров и школьников приветствовать митингующих. Что я понимала в первом классе-то про светлое будущее? Помню лишь: в миг выступления жаркие мечты о счастье протягивались, шарили по головам митингующих и возвращались ко мне с удесятеренной силой. И вот 7 ноября я приветствую, 1 мая тоже, а потом наступает лето, за время которого я резво подрастаю. И все! Меня больше не назначают на сладкую роль… А ведь целый год сарсинцы любили меня: “Это та девочка, которая с трибуны говорит без бумажки!”. Конфетами угощали, улыбались мне. И вмиг как отрезало. Значит, любили не меня, а мою роль? Былые заслуги ничего не значат? Да какие уж такие заслуги! А послужить-то хотелось. Но как?

И я решила изобрести лекарство от всех болезней сразу. Не более, но и не менее.

Дело в том, что мой отец страдал от псориаза. А у псориатиков всегда наготове рассказы о чудесном исцелении: тот по пьянке заночевал в луже с мазутом, и все коросты сошли! Другой с похмелья облился рассолом, и наступило улучшение… Я думала, что можно СЛУЧАЙНО открыть средство, которое спасет всех! Не ела конфеты, перепадавшие мне, крошила их, смешивала с печеньем и ядрышками семечек и все разносила по “клеткам” (сейчас у детей это называется иначе — “штабики”). Потом я узнала, что за спиной надо мной смеялись, но в лицо никто не сказал: “Дура ты!”. Хотя дети ведь довольно жестоки. Но, видимо, слишком серьезными были у меня глаза. Впрочем, может быть, никто не хотел лишиться тех вкусностей, которые разносила Кукла…

У меня три младших брата, надо за ними следить, воду носить (а она никуда ведь не вытекает — сколько ведер принес, столько и вынести придется, уже в виде помоев). Ну и корова, сенокос, дрова… Ни крошки свободного времени. Почитать и то некогда.